При загадочных обстоятельствах. Шаманова Гарь
Шрифт:
Выйдя из очередного колка к шоссе, Голубев огляделся.
От Крутихи отошли примерно с километр. Столько же оставалось и до серебровской пасеки. Вдали, параллельно шоссе, зеленый электровоз шустро тянул по высокой насыпи длинный хвост грузового состава. В той же стороне среди высоких тополей виднелись крытые коричневой черепицей крыши домиков железнодорожного разъезда Таежное. А через все жнивье, к разъезду тянулась черной полосой разъезженная автомобилями проселочная дорога.
Тишина.
Сентябрьская тишина…
Из колка вышел Медников.
— Вот, нашел. Взгляни. Шведская.
Голубев спичку осмотрел, нахмурился:
— Знаешь, Боря, о чем я думаю?
— Ну, о чем, мыслитель?
— Где-то здесь убийца Репьева мог бросить лошадь, а сам на попутной машине махнуть в райцентр… Возможен и другой вариант. Сначала он направился на лошади до райцентра, а потом, когда утопил обрез, сообразил, что до Таежного ближе. Ну и подкатил на лошади прямо к электричке…
Медников прищурился:
— А если на попутную машину, но — в другую сторону?
— Там сплошь деревни, нового человека сразу видно.
— Зато участковых почти нет, а в райцентре запросто на вашего брата нарвешься. Кстати, тебя не заинтересовал серебровский шофер, тот самый, что обрез вытащил из речки? Уж больно нелегко такую штуку в камышах с берега увидеть… Чего это он так присматривался?.. Вообще, не для отвода ли глаз утопили обрез?
— Для отвода глаз его проще было бросить у дороги.
— Допустим… Но все равно убийца мог запросто укатить в обратную от райцентра сторону…
Оба задумались. Надсадно каркавшая ворона, ненадолго замолкнув, раскаркалась снова. Близко, за колком. И сразу же ворону длинными очередями поддержала сорока. Голубев повернулся к березнику.
— Что это птицы разговорились?
— Кстати, о птичках. У бегемота… — Медников широко развел руки и внезапно так и замер: из глубины колка раздался отрывистый и тревожный лай Барса.
Придерживая рукой тяжелую кобуру, Голубев бросился в колок. Медников ринулся следом. Сверху, с березок, на них сыпались желтые листья, под ногами хрустел валежник. Милицейский „газик“ тоже перевалил через кювет и помчался в объезд колка.
Метрах в пятидесяти от шоссе, почти у самой опушки, стояли у невысокой кучи хвороста Семенов и Лимакин. Тут же удерживал за поводок собаку Онищенко. А из-под хвороста нелепо торчали две ноги в черных лакированных полуботинках. Бурые остатки раздавленных на корню груздей хранили вмятины шипов, скорее всего от кирзовых сапог.
— Понятых? — спросил Голубев.
— Давай! — приказал следователь. — Выбеги на шоссе, останови кого-нибудь из проезжающих.
Слава кивнул.
Минут через пятнадцать он привел в колок двух пожилых водителей. Им объяснили суть дела и начали разбирать хворост.
Убитый лежал на боку. Серый новенький пиджак был расстегнут. Под левой лопаткой торчала наборная рукоятка ножа, запачканная кровью, пропитавшей и пиджачную ткань.
Пока Семенов щелкал затвором фотоаппарата, Лимакин склонился над трупом,
— Боря, пожалуйста, обыщи карманы.
— Нашел ищейку, — натягивая резиновые перчатки, буркнул Медников. — У самого кишка тонка?
— Не могу. Запах…
В карманах, кроме носового платка и тощего бумажника, в котором лежали паспорт и сберкнижка, выданная на имя Барабанова Андрея Александровича, ничего не оказалось. На сберкнижке числилось ровно четыре тысячи рублей. Наличных денег не оказалось ни копейки»
Глава ХII
Просторный двор Екашевых был так густо изрыт свиньями, что походил на свежевспаханное поле. Все дворовые постройки, как и сам дом, почернели от времени и вросли в землю. Возле покосившегося плетня, отгораживающего огород, прогнулся старый амбар, рядом с которым возвышался сеновал с летним загоном У загона на навозе копошились куры, а посреди двора, в грязи, тяжко вздыхали два зажиревших борова.
Пройдя сквозь забитые рухлядью сумрачные сени, Антон Бирюков с Кротовым, бригадиром и понятыми оказался в такой же сумрачной кухне, всю обстановку которой составляли потрескавшаяся русская печь и широкий обеденный стол. Стены кухни, казалось, никогда не знали побелки. У стола, на низеньком сапожном табурете, обхватив руками живот, сидел небритый сморщенный человек, раскачиваясь из стороны в сторону. Антон с большим трудом признал Степана Екашева, так сильно он изменился. На приветствие Екашев не ответил.
— В чем дело, Степан? Оглох, что ли? — хмуро спросил бригадир.
Екашев измученно уставился на него и заплакал:
— Загибаюсь я, Гвоздарев.
— Почему не едешь в больницу?
— Чего в той больнице делать? Час мой подошел, к вечеру грыжа доканает. Папаша родной, помню, таким же макаром загнулся, и мне того не миновать. Болезни-то, сказывают, по наследству передаются.
Бригадир огорченно вздохнул:
— Жадность у тебя, Степан Осипович, наследственная.
— Побойся бога, Гвоздарев. Чего мне жалеть, когда все хозяйство порушилось?
В доме сильно пахло перебродившей бардой. Участковый присмотрелся к Екашеву:
— Да ты в нетрезвом состоянии, Степан!
— Первый раз в жизни полный стакашек принял. Думал, облегчение боли выйдет, а грыжа, туды-ее-нехай, еще больнее щемит.
— На каком основании занимаешься самогоноварением?
— Кто это тебе сказал? Не греши на меня, последний день доживаю…
Бирюков исподволь огляделся. В доме было мрачно-темно. На полу у печи громоздились чугунки, полные вареной картошки в мундирах, видимо, для скотины. Тут же, на лавке, стояла немытая посуда. Грязный пол, облупившиеся стены. Казалось, свет и то меркнет, проходя сквозь них. Из всего, что тут окружало людей, Бирюков выделил лишь единственное белое пятно: на низеньком верстаке около печи, среди обрезков и выкроенных лоскутов кожи, белела деревянная рукоятка сапожного ножа с широким косым лезвием.