Придет вода
Шрифт:
Наиболее явно Янка наследовала А. Башлачеву. О нем напоминало интонирование, строение строк, образность. Не о совпадениях речь. Чаще заимствованные образы переосмыслялись, приобретали иной знак и эмоциональный оттенок. «Как вольно им петь и дышать полной грудью на ладан. Святая вода на пустом киселе неживой. Не плачьте, когда семь кругов беспокойного лада пойдут по воде над прекрасной шальной головой». Сравните строки Башлачева с янкиными: «И в тихий омут буйной головой. Холодный пот — расходятся круги». Или с такими: «Нелепая гармония пустого шара заполнит промежутки мертвой водою». Обратите внимание — у Янки символ ужесточается, ее вода — «мертвая», у Башлачева — «неживая».
Или: «Поэта не взять все одно ни сумой, ни тюрьмой. Короткую жизнь — семь кругов беспокойного лада — поэты идут и уходят от нас на восьмой». Не так у Яны: «От большого ума — лишь сума да тюрьма». Яна утверждает то, что отрицает Башлачев. У Башлачева, скажем, «восьмой круг» — жизнь после смерти-, бессмертие. Посмотрите, как использует те же слова Янка: «второй упал, четвертый сел, восьмого вывели на круг». Та же пара слов — и никакой умиротворенности, никакого «после», только смерть. То же ощущение, что и у СашБаша, пропевается ею в другой вещи: «Параллельно пути черный спутник лети. Он утешит, спасет, он нам покой принесет». «Гробовая тоска» Башлачева эхом отзовется в «косой доске» Янки,
Когда-то я спросила у Саши, почему так мучают меня его песни. Они приходили ко мне по ночам отдельными строчками. И я силилась вспомнить другие — безрезультатно. Саша ответил странно: «Потому что я взял чужое. Песня лежала на столе. Ее мог взять кто угодно. А взял я. Я украл. Бабью песню украл». Впервые услышав Янку после Сашиной смерти, я решила, что Саша вернул песню на место. Янка, по-видимому, была с тем местом рядом и взяла. По праву.
По праву непохожести ни на кого. Ее мир — серия зарисовок, останавливающих строкой, стоп-кадром запустение, разорение, распавшуюся связь времен, понятий, причин. Мертвая Зона. Она состоит из рельсов, шпал, стен, клеток, сапог и тому подобной мерзости. Урбанистический милитаризованный пейзаж. Говорят, окна ее дома приходились вровень асфальту, а сам дом стоял на перекрестке дорог, и мимо все шли и шли какие-то машины, грузовики, бетономешалки. На подоконнике оседала черная грязь. На зубах скрипела — пела — черная пыль. Реальная жизнь укладывается в основание поэзии. Понятно, откуда в ее песнях столько отвращения к Городу. Он населен неодушевленностью, и даже живое в нем сравнимо с мертвым: «По близоруким глазам, не веря глупым слезам, ползет конвейер песка». В голову лезет аналогия с «Бразиль» Терри Гиллема и американскими фантастическими фильмами, в которых последние уцелевшие на Земле люди сражаются с порожденными ими самими и уничтожившими все живое машинами, киборгами, режимами. Пустые замусоренные со вздыбленным ворохом бумаг и шуршащим целлофаном улицы — и люди, хоронящиеся под грунтом, в канализационных стоках и люках («Отверженные»? «Побег из Нью-Йорка»?). «Если нам удастся, мы до ночи не вернемся в клетку. Мы должны уметь за две секунды зарываться в землю, чтоб остаться там лежать, когда по нам поедут серые машины, увозя с собою тех, кто не умел и не хотел в грязи валяться».
Разница в том, что американцы предпочитают хэппи-энд, а нам история оснований для оптимизма не предоставила. Последние люди обречены. Они и поют не как люди — как парализованные собаки, силящиеся дотащить тело до укрытия на одних передних конечностях, воющие от боли: «Домо-о-о-о-о-й». Янка своими антиутопиями в ноль снимает внутреннее состояние человека, живущего в ощущении близящегося конца.
Субъективное видение мира — черно-белое с болезненными вкраплениями охры и темной крови. Если попробовать на вкус — во рту останутся кисловатое железо и та же кровь. Понимаю всю своевольность сопоставления, и все же: «Как будто бы железом, обмакнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему». В четверостишии Пастернака — вкус, запах и цвет его времени. И любовь — как пытка, прогулка по тюремному дворику. Единственная у Янки строка, позволяющая предположить любовь — «Ты увидишь небо, я увижу землю на твоих подошвах». Да и то: скорее трафаретно воспринимающее сознание хочет увидеть трагическую прогулку по рельсам двух влюбленных. Кстати, как интересен сам прием трагического пародирования банальных сюжетов сов-арта: «И я по шпалам, опять по шпалам иду домой по привычке». — «Если мы успеем, мы продолжим путь ползком по шпалам».
Надежды нет. Хочется травы, росы, утра, солнышка. Ничего этого нет и уже никогда не будет. Прочитайте внимательно «Продана Смерть Моя». Камни, стена, квадратные потолки, обои, кирпич, веревка, доска, ноги, колеса, молоток, светофор… наконец-то — ветер, солнце, дожди. А теперь вчитайтесь: «И вдаль несется песенка ветрам наперекор. И радоваться солнышку и дождичку в четверг». То есть тому, чего не дождаться, чему не бывать.
С чем соседствуют милые слова «роса», «утро», «ветер» в другой вещи — «От Большого Ума»? «В простыне на ветру, по росе поутру. От бесплодных идей до бесплотных затей. От накрытых столов до пробитых голов». Вода — «зараза из подземных жил», воздух — «мертвая стужа» — такого не снилось и Башлачеву, хотя и в его песнях природа враждебна человеку. Но сама природа у Башлачева одушевлена и первобытна. У Яны природа — результат человеческой, истребившей ее деятельности — искусственна и мертва. В «Особом Резоне» есть «конвейер», «кастет», «двери», «каблук», «глазок», «режим», «отдел», «конвой», «цепи», «сапоги». В оппозиции ко всему этому — скалы (голые и опасные — не горы или холмы, но именно скалы), газон (то есть цивилизованная природа) и ветер. Один только ветер остался в янкиных песнях от того, что некогда было живой природой. О том — давно небывшем — сохранилось воспоминание — такое же, как клочья детских стишков и дразнилок, зацепившихся за память.
Что-то от «451° по Фаренгейту» Рэя Брэдбэри — нечего потрогать, понюхать, посмотреть. Остается только читать и запоминать назло пожарникам ради сохранения культуры. Большие головы на тоненьких ножках…
«Дом горит — козел не видит», — так приговаривают дети, приставляя друг другу рожки. Все мы козлы, приплясывающие вокруг костра, в котором полыхает наш собственный дом. Вот и вторая детская песенка, сплетаясь с дразнилкой, порождает новое качество совсем уже не детской страшилки: «Гори, гори ясно, чтобы не погасло».
Вот опрокидывается другая детская история: «Иду я на веревочке, вздыхаю на ходу, доска моя кончается, сейчас я упаду. Под ноги, под колеса, под тяжелый молоток…» Правда далеко от сентиментального стихотворения Агнии Барто?
Кровоточащие лоскутья детских воспоминаний-образов и Смерть. Может быть, потом, когда отмучаешься, станет хорошо, тепло, спокойно. Кроме этого, сомнительного, на мой взгляд, утешения — бесстрашное достоинство, с которым в песнях Янки встречают смерть. В нем есть что-то человеческое и непритворное, звучащее, как слова из старой вещи ВЕЖЛИВОГО ОТКАЗА: «Жить, сутулясь, зимой, а весной умирать, но с прямою спиной». Я написала об этом 26 апреля 1990 года. Янка умерла весной… Как и все поэты, она тоже обещала вернуться. «Когда я вернусь», — читала я впервые опубликованные в стране строки Галича и ревела в метро. «Нас забудут, да не скоро, а когда забудут, я опять вернусь», — заговаривал боль Башлачев. Я все стараюсь забыть, чтобы вернулся, да не могу. «Я вернусь, чтоб постучать в ворота, протянуть руку за снегом зимою», — все так же немногого попросит по возвращении Янка у «добрых прохожих». А ведь она оставила нам полкоролевства — «камни с корон», «скользкий хвостик корабельной крысы, пятую лапку бродячей дворняжки». Не самые необходимые в жизни предметы, талисманы архаичного мира, коллекция несчастного ребенка…
М. Тимашева.
«Рокада», Москва, № 4/92 г.
ЯНКА
Янка,
Янка, несомненно, талант необычайный — и как рок-поэт (звучит несколько необычно), и как рок-музыкант. Рок-поэзия Яны — неотъемлемая часть ее самой, ее внутреннего мира. Все песни она писала от своего «я», в них только ее радости и переживания, и страх чего-то. Исполнять их, по-моему, непозволительно никому. В последних ее вещах особенно явно чувствуется депрессия, в которой она находилась последние годы.
Зовет косая доска, Я у дверного глазка Под каблуком потолка.Массовая любовь к Янке появилась, как это у нас принято, после ее смерти. Для тех, кто не знает, поясню. Есть у нас такая традиция: умирает человек, как это случилось с Селивановым, Янкой, Цоем, Майком, СашБашем, Высоцким, и тут же приходит к нему всенародная популярность. Сразу появляются многочисленные поклонники, в газетах появляются статьи и т. д. и т. п. То же самое случилось с Янкой. Хотя справедливости ради стоит заметить, что еще при жизни где-то мелькнули одинокие статейки о ней. Но минул год, даже чуть меньше, после ее смерти, и о ней вдруг вспомнили все престижные издания, независимые газеты, журналы. Как это принято в России, стали искать аналоги на Западе. Так, например, И. Мальцев из «Комсомолки» находит «там» Патти Смит. Хотя, по-моему, кому-кому, а Янке, равно как и Высоцкому с СашБашем, найти аналог очень трудно. Да, кстати, еще Янку считают женским вариантом Башлачева. Здесь можно в чем-то согласиться. В стихах обоих есть такая безысходность, что смерть кажется почти естественным выходом из тупика. Смерть Янки таит много загадок. Одни считают, что она покончила жизнь самоубийством, другие склонны считать это случайностью. Хотя первых большинство. Еще говорят, что она оставила предсмертную записку, в которой называла место, где следует ее искать. То самое место, где и нашли труп. Ник Рок-н-Ролл на «Радио России» сделал публичное заявление, что в смерти Янки виноват никто иной, как сам Егор Летов. Доказать это сейчас очень сложно. Любая смерть таит в себе загадки, и Янкина не исключение. Так, может, лучше тихо взгрустнуть, сидя вечером дома, слушая янкины шедевры. И не нужно выворачивать все наружу?
Р. Герасимчук (г. Амурск).
Хабаровск, 1993 г.
ЯНКА. ИГРА ПОД НАЗВАНИЕМ АНДЕГРАУНД
«Я знаю, что меня ждет»
Она была женщина, эманация, суть нежного и тонкого восприятия этого громадного и жестокого мира. Там, где иные живут смертью, она всенепременно болела, всем и во всем, каждой клеточкой, каждым нервом. Ходили каблуками по пальцам, тыкали, били наотмашь, плевали, презирали, и, наконец, не любили, но убили. «Никто не знает, как же мне хуево» Не сердца стучали, но молотки, не руки были, а лопаты там, где можно было очень тихо, взглядом, мягким словом, а то и молчаньем, началом всех начал. Что толку ругать мир… Надоело. Зажатую между двух шпор, зажатую двумя жестокими иллюзиями: совка — это кто уже давно превратился в жестокую систему, но со своей системой обломов и ништяка; куда тогда бежать, кому «метать свой бисер перед вздернутым рылом», это со времен Башлачева… только все бегут, зная, да не зная, плача, бегут по кругу, где пункт второй — андеграунд: где все свои в доску, где и горбушка, и косяк пополам, этакий рай для нищих. Да, для нищих, потому что столько лет обманывать себя могут только нищие, не понимать, что маленькая «система» ровня большому Совку — со знаком иным, но СИСТЕМА, где все хорошо и плохо, где тоже засасывает, где тоже умирают от нехватки воздуха, от того, что рядом не понимают одно: система окружила да обрубила — скажи, куда теперь бежать из липкого Эдема, где смерть — это подвиг, а жизнь — предательство? Виноватых нет, но есть причина: андеграунд, игра, которая превратила жизнь в смерть… хватит, хватит, пусть все летит к черту, да только оставайтесь жить! А все пытаются нас убедить, что виноват большой Совок. Не плачу оттого, что моими слезами плачут в другом месте, не ищу вины — этим ее не воскресить, а ему все пыль да вода, она передний край, который гибнет всегда, и это признак того, что нам что-то грозит. Но слишком часто получается: они гибнут — мы нет, дальше них идет гладкая водичка… От воя все равно понимаешь — у нее на роду в этом мире умирать за нас, и плакать, и петь за нас; не смогли, не сумели, не захотели, свечку поставим под образа — она сумела. От этого не лечат, от этого не спасают, это в судьбе, в генах, где угодно, неисключимо. Это как дышать. Но где те ноты, которые она не успела выдохнуть? Как роса на челе, как вздох, последнее чувство — любовь, которого много-много, которое самое-самое единственное, в каждой секунде которого мир большой и светлый, как дом родной… Но сами знаете, одно лекарство от жизни — коса да беззубая улыбка. Она не пела о любви, она, женщина, любимая, любящая, написавшая: «…а мы пойдем с тобою, погуляем по трамвайным рельсам…» — песню, не испорченную ни скудными панковскими риффами, ни Феликсом железным; его забудут, но умирать будут всегда те, кто не хотел и не умел в грязи валяться. Есть ли место на теле больнее, чем ты Янка, есть ли жизнь после тебя на земле, и почему ты поешь, когда тебя нет? Чудовищный век, где покойников по полкам ставят; вот твой голос, в котором столетней бессонницей гудят провода. О чем теперь говорить, о чем? Да, будут уходить до тех пор, пока не поймут, что бежать надо из «системы», а не в «систему», когда поймут, что даже эта «система» — наглая ложь, что быть самим собой можно только вне… мутный стакан, плесни на дно, мы привыкли верить, мы верим, умираем, веря, так надо. Не надо, в них нет вины, вся их вина — наивность. Боже, спаси их, если ты есть. Андеграунд — это ты сам, твой мозг, твои чувства, твои поступки, а не грязные подвалы, где пьют и ругают Совок. Что говорить, о чем? Живых не попрекают мертвыми. Мертвых не попрекают живыми. Они сраму не имут. Стоять и смотреть — это просто молчать и простить. Что можем мы еще? Не нужно так высоко на небо, оно убивает удушьем, это глупая слабость победителя, страшная слабость, ведь побеждает тот, кто никогда не воюет, когда нет на переломанных фонарях обрывков петель. Знала ли ты, что вот через сейчас ты уже пустота, и боль, заслонившая весь глупый мир, укажет на двери — домой? Или это просто болит голова? Все без толку, Яна, понимаешь? Мир можно «залить своей кровью и по кадык загрузить болью», но он не сдвинется… «мне в пояс рассвет машет рукой…», «я оставляю еще полкоролевства». Ты ждешь нас, мы ждем тебя и остается коротать срок. Я вернусь, чтоб постучать в ворота… колесо вращается быстрей…