Приготовительная школа эстетики
Шрифт:
Отвечу так: благодаря границе, то есть двум цветам; возвышенно — ограниченное, не то, что его ограничивает; глаз повторяет все один и тот же цвет, пока не начинает кружиться голова, и это вечное повторение становится образом бесконечного; возвышенна не вершина пирамиды и не ее середина, но путь, пройденный взглядом. Но как раз затем, чтобы знать, что есть здесь одно и то же, нужно, чтобы у меня было разное — для противопоставления; не будь разного, не было бы цели, не было бы дали — и не было бы величины и величия; поэтому для зажмуренных глаз нет возвышенной ночи, но она возвышенна для глаз открытых, — ибо тогда я начинаю с освещенного места или с себя самого и отправляюсь в бесконечный путь.
Отдельные вопросы я отвергаю, потому что задавать и решать задачи можно до бесконечности; так, в исследовании нуждается тот случай, когда, объединяя свои силы, совпадают различные виды возвышенного, например, молния и гром или водопад, возвышенный математически и
§ 28. Исследование смешного
Когда составитель программ, желая проанализировать смешное, предпосылает смешному возвышенное, чтобы от возвышенного подобраться к смешному и его анализу, теоретический ход легко может обернуться практическим.
Бесконечно-великому, пробуждающему восхищение, необходимо противостоит такое же малое, — оно вызывает противоположное чувство.
Но в царстве морали нет малого; ибо нравственность, направленная вовнутрь, вызывает свое и чужое уважение, ее отсутствие вызывает презрение; нравственность, направленная вовне, вызывает любовь, а отсутствие ее — ненависть; чтобы презирать смешное, оно слишком легковесно, а чтобы ненавидеть — слишком хорошо. И потому для смешного остается лишь царство рассудка, а из всей этого царства одна область — безрассудное. Но чтобы рассудок пробудил чувство, его нужно чувственно созерцать, в действии или в состоянии, а это возможно лишь тогда, когда действие, будучи ложным средством, избранным рассудком, представляет и обличает намерение рассудка или когда ситуация, будучи обратной ему, представляет и обличает, мнение рассудка о ней.
Мы еще не подошли к цели. Хотя само по себе чувственное не может быть смешным[136], — то есть не может ничто неодушевленное, если только оно не олицетворяется, — и духовное само по себе тоже не может — не может простое заблуждение и не может простая безрассудность, — то в том-то и вопрос: в каком чувственном отражается духовное и какое духовное?
Заблуждение само по себе не смешно, не смешно и неведение; иначе разные религиозные секты и партии всегда считали бы друг друга смехотворными. Но нужно, чтобы заблуждение раскрылось в устремлении, в действии; тогда будет смешным для нас поклонение идолам, когда мы увидим его собственными глазами, — хотя мы оставались вполне серьезными, пока только представляли себе его обряды. Здоровый человек, считающий себя больным, покажется комическим лишь тогда, когда станет принимать чрезвычайные меры против своего недуга. И стремление и ситуация должны быть одинаково наглядны, чтобы довести до комических высот свое противоречие друг другу. Но все это пока лишь наглядно выраженное конечное заблуждение, а не бесконечная несуразица. Ибо в конкретном случае никто не может действовать иначе, нежели в соответствии со своим представлением. Если Санчо{1} целую ночь напролет висел над неглубокой ямой, думая, что у него под ногами зияет пропасть, то его отчаянные усилия удержаться вполне свидетельствуют при таком условии о его рассудительности; он был бы как раз не в своем уме, если бы рискнул упасть и разбиться. Но почему же мы смеемся? В этом вся суть: мы придаем его устремлению свое ведение и видение и благодаря такому противоречию производим на свет бесконечную несуразицу; на такой перенос одного на другое уполномочивает нашу фантазию, как и в случае возвышенного, лишь чувственная наглядность заблуждения, — фантазия наша, как и в случае возвышенного, — посредница между внутренним и внешним. Наш самообман, когда мы подставляем знание противоположного чужому устремлению, превращает это последнее в тот минимум рассудка — в то наглядно созерцаемое безрассудство, над чем мы смеемся, так что комическое, как и возвышенное, никогда не обитает в объекте, но всегда обитает в субъекте.
Поэтому бывает, что мы осмеиваем или одобряем одно и то же, внешнее действие или внутреннее движение, — смотря по тому, можем или нет произвести свою подстановку. Никто не смеется над умалишенным, который считает себя купцом, а врача — должником; никто не смеется и над врачом, пытающимся лечить его. Но зато мы смеемся, когда в «Мошенниках» Фута{2} все происходит точно так, только что больной так же разумен, как и врач, и самый настоящий купец ожидает оплаты самых настоящих товаров от врача, которого воровка убедила, что требование оплаты — навязчивая идея пациента. К действиям двух разумных мужей мы — посредством комического с его обманом — прилагаем наше знание об обманщице.
Но{3}
Иной раз ситуация меняется на обратную, и тогда лишь благодаря нашему знанию чужой души или чужого намерения внешне наглядное делается комическим. Например, пусть голландец стоит в прекрасном саду у стены и рассматривает местность через окно в стене, — в этом человеке, что облокотился на подоконник, чтобы поудобнее насладиться природой, нет ничего такого, чтобы приводить его в пример комического в эстетической школе. Однако невинный голландец тотчас же переносится в область комического, стоит лишь добавить, что он, наблюдая, как соседи наслаждаются в своих домах и виллах прекрасными видами природы, сделал все, что было в его силах, и, не сумев размахнуться на целую виллу, построил по крайности короткую стенку с одним окном, высунувшись из которого мог с большой свободой и без всяких помех созерцать местность перед собой и наслаждаться прекрасным видом{4}. Но только, чтобы с усмешкой пройти мимо его головы, торчащей из окна, сначала нужно кое-что присочинить к нему, именно то, что он пожелал одновременно заслонить себе и открыть вид на окрестности.
Или же: когда поэт Ариосто почтительно выслушивает бранящегося отца, то по видимости ни в отце, ни в сыне нет решительно ничего смешного — но лишь до тех пор, пока мы не узнаем, что творится в душе сына, а именно как раз теперь выводит он ворчливого отца в своей комедии и потому со вниманием рассматривает своего... как весьма своевременно подоспевшую модель, златое зерцало и наглядную поэтику театрального отца, равно как по чертам лица его изучает мимический план этой роли; только теперь, ссужая этим персонажам свое знание, мы превращаем их в комические персонажи, хотя отнюдь не комичен бранящийся отец и этот Хогарт, его зарисовывающий.
Далее: не столько смеешься над поступками Дон Кихота — безумной фантазии ничего нельзя ссудить, — сколько над его разумными речами (если их рассматривать отдельно); а Санчо Панса умеет одинаково смешить и речами и делами. Или: поскольку jeune значит «юный», je^une — «постный», a general — одновременно «всеобщий» и «генерал», то известная ошибка переводчика, — а на войне такое хуже ошибки, — перепутавшего «общий пост» и «молодого генерала» (Ie jeune general), комична, лишь если предположить сознательное намерение перепутать. Наконец: почему все-таки становится смешон человек с какой-нибудь своей отнюдь не смешной особенностью, если перенять ее и подражать ей, даже безо всякого пародирования, — стоит только пропечатать и разыграть ее на чужом лице? И почему скорее заставят содрогнуться[137], нежели рассмеяться, два похожих брата и близнецы, если увидеть их одновременно? Ответ свой я уже дал.
Поэтому никто не может казаться смешным самому себе, пока совершает поступки, если только не часом позже, когда человек уже стал для себя вторым Я и может присочинить теперь к действиям первого Я знания второго. Уважать и презирать себя может человек, когда совершает поступок, вызывающий то или иное чувство, но он не может высмеивать себя, как не может любить сам себя и ненавидеть сам себя (см. «Квинтуса Фикслейна», с. 395){6}. Когда гении хорошего мнения о себе и притом того же самого (а это предполагает ведь значительное чувство гордости), что и простофиля о себе, и когда оба они внешне одинаково выражают это чувство, то мы высмеиваем одного простофилю, хотя чувство и знаки выражения равны, — мы ссужаем здесь нечто только ему одному. Вот почему трудно смеяться над полной глупостью или безрассудством, — они мешают или совсем не дают ссужать себе[138] наше контрастирующее с ними знание.