Приходи в воскресенье
Шрифт:
Рысь подвинулась поближе ко мне — я почувствовал своим плечом ее твердое горячее плечо — потом ладонью осторожно дотронулась до моих волос, ущипнула за ухо, рука ее скользнула по моей груди и задержалась на колене. В зеленоватых глазах совершенно мне незнакомое выражение, пухлая нижняя губа ее оттопырилась, я увидел крепко стиснутые зубы и услышал учащенное дыхание. Неожиданно Рысь резко схватила мою руку и прижала к груди, твердой, как каучуковый мячик.
— Сожми, — сказала она. В расширившихся глазах — дьявольский блеск. — Ну? — прикрикнула она. — Крепче!
— Зачем? — обалдело спросил я, чувствуя, как в этой твердой груди испуганной птицей толкается ее сердце. — Тебе холодно? — снова спросил я и сам понял, что сморозил глупость: вовсю светило солнце и было жарко.
— Холодно? — насмешливо фыркнула она. — А что, тебе холодно?
Я не
Купаться я не стал: меня ошарашила выходка Рыси, и я ушел в рощу и не видел, как Рысь вышла на берег и оделась. Волосы облепили ее лицо; когда она отвела их и сторону, я снова увидел обыкновенную девчонку, вздрагивающую от озноба: вода в озере еще была холодная…
Я вел мотоцикл, а Рысь тихо сидела сзади, обхватив меня тонкими руками за плечи. Горячий ветер обдувал мое пылающее лицо. Все, что там, на берегу озера, испытывала Рысь, сейчас ощущал я. Правда, с большим опозданием. Когда она один раз приподнялась в седле и совсем по-кошачьи потерлась своей шелковистой щекой о мою, мне захотелось развернуться и помчаться обратно в березовую рощу… Но я этого не сделал. И вот уже двадцать с лишним лет жалею об этом. Может быть, тогда все было бы по-другому? Ни в какую Ригу она не поехала бы, и мы были вместе?
Вот о чем я вспомнил, сидя в своем кабинете на подоконнике. Из прорехи в облаках выскочил узкий солнечный луч и рассек пополам застекленную крышу одного из цехов. Небольшая лужа на дороге жарко вспыхнула. Низко пролетели две вороны. Окунувшись в луч, как по волшебству превратились в сказочных жар-птиц. Синюю прореху скоро затянула огромная серая заплатка. Лужа погасла, а две жар-птицы снова стали черными воронами, лениво махающими крыльями.
— Максим Константинович! — словно издалека услышал я голос Аделаиды. — Вас вызывает Ленинград…
Я присел на краешек письменного стола и снял трубку. Высокий нежный голос Нины: «Милый, я так скучаю без тебя… Ты не представляешь, как мне здесь тошно… Уже месяц от тебя ни строчки… Я понимаю, у тебя работа и все такое… Были бы у меня крылья…»
— Я тоже скучаю, — резко прервал ее я. — К черту крылья! Есть поезд… Обыкновенный поезд на электрической тяге, садись в пятницу вечером и приезжай…
— Не могу, милый… В субботу у подруги день рождения… Я уже подарок ей купила. Приезжай лучше ты, а?..
Голос в трубке становился все тише, замирал и совсем замолк. «С вами будет говорить Москва», — сухо сообщил металлический голос телефонистки. И затем: «Бобцов? У вас что, телекс испортился? Говорит Башин из Главка. Почему вы не прислали сводку за вторую декаду этого месяца?..»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Сегодня я уволил с завода Степана Афанасьевича Кривина. Уволил за неоднократное появление в цехе в нетрезвом состоянии и трехдневный прогул по этой же причине. Председатель завкома Голенищев и секретарь партбюро Тропинин поддержали мое решение. Кривин работал бетонщиком в формовочном цехе, ему сорок восемь лет. Во второй раз он пришел ко мне, когда приказ уже был подписан. Пришел в старом ватнике, разбитых кирзовых сапогах и, стащив с седоватой головы шапку, остановился у двери. Вся его длинная нескладная фигура выражала покорность и смирение. Он был небрит, и вислый сизоватый нос — красноречивый свидетель его порока — уныло смотрел вниз. На скулах красные склеротические прожилки.
— Виноват я, тут уж ничего не попишешь, — начал он. — Грешен, закладываю, будь она неладна… Но за что же вы меня рубите под корень? — он потряс выпиской из приказа. — Кто же меня с такой желтой бумагой возьмет на работу? За систематическое пьянство… Да у меня, может, горе какое? Пью, верно. А почему пью? Вот то-то и оно, товарищ начальник… У меня ведь трое малых детишек и парализованная теща… Недвижима уж который год! Товарищ директор, можно по собственному желанию? А?
Во время разбора его дела я узнал, что Кривин уже сменил с десяток заводов и фабрик и нигде больше двух-трех месяцев не задерживался. В городском медвытрезвителе побывал двенадцать раз. Один раз с приятелем напились в привокзальном буфете и учинили драку, за что получил один год условно… Обычная биография закоренелого пьяницы. И все-таки, глядя на этого человека, во мне шевельнулась жалость. Действительно, с таким документом ни один здравомыслящий руководитель не примет Кривина на работу. А как же дети — он говорит, у него их трое, — и парализованная теща? Что я еще знаю об этом человеке, кроме того, что он неисправимый пьяница? Может быть, он неплохой отец и добрый человек? Разумеется, когда трезвый. И его увольнение явится снова жестоким ударом для жены, детей, парализованной тещи?..
— Ладно, — сказал я, — напишите заявление.
— Уже написал! — сразу воспрянул духом Кривин. — Вот оно, — и ловко выхватил из кармана ватника сложенный пополам листок бумаги.
Я вызвал Аделаиду и велел ей перепечатать приказ об увольнении.
— В трудовую книжку тоже запиши, что по собственному, — распорядился Кривин.
Аделаида взглянула на него как на пустое место и ничего не ответила. Мне это не понравилось, и я подумал, что при случае нужно сказать ей, чтобы повежливее обращалась с людьми, пусть даже такими, как Кривин.
— Спасибочко вам, товарищ директор! — поклонился Кривин. Нос его хотя и остался таким же сизым, но уже не был унылым. Поворачиваясь, чтобы уйти, он зацепил за дорожку. Низко нагнулся и аккуратно поправил. Из-под ватника выглянула старая клетчатая рубаха. Еще раз кивнув головой, осторожно притворил за собой дверь.
Он ушел, а я глубоко задумался. Внешний вид этого человека, его подобострастность, нескрываемая радость по поводу изменения формулировки в приказе и даже то, как он низко нагнулся и поправил дорожку, — все это меня разбередило. Я задумался о том, почему вот так по-разному складывается у людей жизнь: один человек вынужден увольнять с работы другого? А ведь жизнь могла и по-иному распорядиться: он мог быть директором завода, я — таким, как он… Я ведь не могу сказать, что у меня все было гладко. Этакое благополучное восхождение на гору… Ничего подобного! У меня в жизни всякое бывало: и год беспризорничества во время войны, и воровская компания, и приводы в милицию, и крепкие выпивки… Но что бы ни происходило со мной в те далекие годы, во мне всегда жил внутренний протест против всего этого. И наверное, когда уже готов был покатиться в пропасть по наклонной плоскости, я всегда останавливался на краю этой пропасти. А некоторые люди, очевидно, не могут остановиться. Они и катятся вниз, пока или не сопьются, как Кривин, или не попадут в тюрьму, как некоторые, мои бывшие знакомые… Когда-то, разъезжая с забубенной шпаной на крышах вагонов, я считал, что так оно и надо. Существуют люди, которые набивают барахлом свои мешки и чемоданы (это было во время войны), а есть и другие, которые освобождают их от этой тяжести… Но очень скоро я понял, что так жить нельзя. Это ненормальная жизнь. И как бы отпетые уголовники, скитающиеся по тюрьмам, ни идеализировали для желторотых дурачков свою «вольную» жизнь, это, конечно, не жизнь, а прозябание. Как серый волк, будет такой человек всю свою жизнь скитаться по чужой для него земле и почти постоянной берлогой для него станет тюрьма.
Моя юность прошла в жестокие годы войны, но куда бы кривая тропинка ни вела меня в те годы, я всегда умел вовремя остановиться и задуматься: а что же будет дальше?.. И надо сказать, на моем жизненном пути всегда попадались настоящие люди, которые незаметно, неназойливо направляли мою буйную энергию в нужное русло. Я помню, сразу после войны каких трудов мне стоило заставить себя пойти учиться! Обыкновенная школа казалась чем-то далеким, канувшим в прошлое. Настоящим были голод, бомбежки, новые города, чужие люди вокруг. Бывало, утром ты не знаешь, где будешь вечером. А чистая с простынями и одеялом койка была такой же голубой мечтой, как и круглое вафельное мороженое… Я работал и учился в то время, когда мои бывшие приятели вели праздный образ жизни, гуляли, веселились… И так почти до тридцати лет: работа и учеба. Учеба и работа.