Приключения, почерпнутые из моря житейского
Шрифт:
– То-то. Ступай же, ступай; вот тебе покуда пять тысяч. – Покорно благодарю, тятенька.
– Да что покорно благодарю, ты сосчитай; а то, вишь, обрадовался! Ну, что? пять?
– Как раз пять.
– То-то. Ох, брат, как ты переменился, посмотрю я на тебя, совсем другой человек – и руки-то похудели, стали словно боярские; и ноги-то совсем похудели, как будто вполовину меньше. Какая у тебя нога-то была, с мою; а теперь…
– Это от парижских перчаток и сапогов; такие узкие, что боже упаси. Так я поеду, покуда куплю готовое платье.
Очень естественно, что такой сметливый малый, как Дмитрицкий,
– Ну, брат Прохор, – сказал Василий Игнатьич, осматривая его с ног до головы, – ей-ей, графчик, да и только! Кабы еще очки на нос надел, так во всех статьях.
– А вот они, тятенька, и очки.
– Ой ли, смотри пожалуй! все дворянские ухватки! ах, собака! Поди-ко ты, как невеста увидит, так так и ахнет. Поедем, поедем к ней, я сам поеду с тобой… Смотри-ко-сь, и цепочка какая! А часы-то есть?
– А как же, тятенька! Вот они.
– Э-ге! ну! а у меня, кстати, какие дрожки на аглецких лесорах!
– Неужели, тятенька, мы в дрожках поедем с визитом к невесте?
– А что ж, велика беда: на чем приехали, на том и приехали; а впрочем, что ж в самом деле, мы, пожалуй, и в коляске махнем.
– Надо бы в карете, четверней, тятенька.
– Э-ва! да это в самом деле скажут, что его графское сиятельство приехал.
– Тем лучше, тятенька: вам следует задать тону; вы не кто-нибудь такой – так, ничего, а почетный гражданин, миллионщик. Если захотите только, так вас в немецкой земле в археографы пожалуют и с большой печатью диплом пришлют.
– Что ты говоришь это, брат?
– Ей-ей, позвольте только мне распорядиться; ведь это, тятенька, пустяки. Вам только стоит захотеть, так вас тотчас примут в почетные члены всех европейских академий и ученых обществ; а там уж до археографов недалеко.
– Эй! вели-ко у Колобашки взять четверку коней! – крикнул Василий Игнатьич, – да скорей, тово; а ты, брат Прохор, гиль несешь! За границей такой смелости набрался, что я тебе скажу!
– Не дураком же возвратиться, тятенька; ведь там все наши учители живут; так вот, чтоб не терять время, я и высматривал, как там всякая скотина отращает себе крылья.
– Как я посмотрю на тебя: офранцузился, брат, ты совсем!
– Как же иначе, тятенька; уж это такой народ: кто раньше встал да палку взял, тот и капрал. В этом и вся штука.
– Сам ты, брат, штука! ну, да добро, дело-то надо начать порядком: заслать к невесте-то Матвевну.
IV
Покуда Василий Игнатьич с сыном сбираются в дом к невесте, мы отправимся вперед, за Москву-реку, ознакомиться с Селифонтом Михеевичем, с его супружницей, с прекрасной дщерью Авдотьей Селифонтовной и с их житьем-бытьем.
Вот, на одной из замоскворецких просторных улиц, не нарушаемой ни ездой экипажей, ни толкотней народа, вы сперва увидите длинный штучный забор и ворота хитрой работы, раскрашенные масляными красками пестро, но с большим вкусом. Над воротами врезан медный окладень [127] . Войдете на двор – перед вами как нарисованы: вправо довольно большой дом с стекольчатым крыльцом; влево за забором, усаженным акациями: людские, конюшня и сараи; прямо за лужайкой зеленая решетка сада; подле калитки колодец с колесом, размалеванный на русский затейливый вкус. В саду, как водится, беседки, вход которых стерегут алебастровые раскрашенные китайцы; в глубине сада, как водится, баня, где в субботний день вся семья выпарится, вымоется, чтоб в чистоте и благочестии затеплить перед образами лампадки и встретить воскресный день молитвой. Сад тенист и цветущ, двор зелен, дом как новенький, все как будто сейчас построено. Ни в доме, ни на дворе ни шуму, ни стуку, ни людской брани, ни бабьего крику, ни беготни, ни толкотни. Всему время, всему место, во всем порядок, все просто, – кажется, ничего нет чрезвычайного, а как-то отрадно смотреть.
[127] Окладень – металлическое покрытие на иконах.
Вот идет опрятно одетая баба с кувшином на погреб, нацедить мартовского кваску к обеду. Погреб чист, все в нем ладно уставлено, бочки с медом и квасом, кадки с соленой капустой, огурцами, сливами, грушей, смородиной, крыжовником; банки с различным вареньем, крынки с молоком, маслом и сметаной; по стенам не растут грибы, плесень не портит запасов, нечистая рука ни к чему не прикасается, все берется с крестным знамением. Ничто не опрокинется, не разобьется, не вытечет; на кошек и мышей нет поклепу, Дарья не сваливает на Марью, никто хозяйского не возьмет, не лизнет.
Вот молодчик в долгополом сюртуке кличет кучера:
– Иванушко, а Иванушко!
– Ась?
– Запрягай гнедых в коляску!
– Гнедых? ладно!
И кучер Иванушко, плотный, здоровый, кровь с молоком, борода по пояс, в плисовом полукафтанье, картуз набекрень – идет в конюшню; там стоит шестерка тысячных; чмокнул Иванушко – заржали, оглядываются на него, вычищены, выхолены, как декатированные. Потрепал по крупам, вывел гнедых – заманерились как свадебные плясуны. В сарае экипажи, сбруя, как на выставке. Лошади запряжены, Иванушко идет одеваться.
– Э, Иван Савельич, куда ты сбираешься? – спрашивает его людская кухарка, прибирая все в кухне чисто-начисто и перетирая посуду к обеду.
– Еду с Селифонтом Михеичем.
– Да ты бы хоть перекусил чего-нибудь.
– Некогда, сейчас подавать.
– Так возьми хоть за пазуху ломтик пирожка.
– Нет, спасибо, Савишна. Уж я не люблю из пустяков рот марать.
– Ну, а как Селифонт Михеич останется где обедать?
– Так что ж; чай, лошадей-то отпустит домой, али там накормят. Вот был я в кучерах у нашего барина, так там порядок другой: как сядешь на козлы с утра, да вплоть до утра и проездишь.