Привычка выживать
Шрифт:
– Отчего же нет?
– Слишком много информации, - бросает Пит, уже направляясь к закрытой двери, и даже прикасаясь пальцами к дверной ручки.
Все идет совсем не по сценарию, написанному и выверенному с таким упорством, но Плутарх вовсе не склонен к мгновенной капитуляции.
– Значит, ты не хочешь узнать, что на самом деле случилось с Китнисс Эвердин? – интересуется он равнодушно. Пит замирает у двери на мгновение- другое, потом оборачивается. Сцена объяснения почти спасена, удовлетворительно думает Плутарх, но вида не показывает. Пит медлит, отходит от двери на шаг, берет за руку неподвижную Джоанну Мейсон и улыбается.
Мальчишка
Плутарх изучал его улыбки со всех возможных ракурсов, как и изучал его самого. Его мотивы, поступки, то, что движет им в нестандартной ситуации – ничто не могло укрыться от Главного Распорядителя Шоу, которое не закончилось вместе с Голодными Играми, которое будет длиться до скончания веков. Ах да. Перед ним теперь не мальчишка, влюбленный в Китнисс Эвердин до беспамятства. Перед ним переродок, вышедший из-под контроля, и потому опасный.
И переродок отвечает очень спокойно.
– Нет. Мне безразлично все, что связано с Китнисс Эвердин.
Хеймитч смотрит в его сторону с изумлением. И ставит коллекционную бутылку (и как только, проходимец, сумел выбрать из десятка бутылок самую дорогую?) на стол из красного дерева. Хеймитч минует совершенно потерявшуюся Эффи, задевая ее плечом, но не обращая на это никакого внимания. Пит выходит первым, все еще крепко сжимая руку Джоанны Мейсон. Сама Джоанна и не думает возражать, хотя подобная покорность ей вовсе не свойственна. Хеймитч за собой дверь не закрывает, да и по сторонам не смотрит. Хеймитч все еще ошарашен, и не понятно, что именно уничтожило его представления о мире: то, что его малышка Китнисс жива, или то, что Питу Мелларку действительно плевать на то, что случилось с нею. Эффи остается неподвижной, и Плутарх, наблюдая за ней, бесстыдно рассматривая ее, чувствует злость и раздражение настолько сильное, что хочет ударить ее. Ударить и посмотреть, как она поведет себя. Останется ли такой же безучастной ко всему, или же хоть какая-нибудь человеческая эмоция промелькнет на ее кукольном уродливом лице.
– И ты иди, - с трудом держит он себя в руках. – Ты справилась со всем отлично, девочка. Можешь теперь вернуться в свою квартиру и спокойно сдохнуть на белом ковре, о котором мечтала всю свою прошлую жизнь.
Она уже не вздрагивает. Чтобы он не делал с ней, как бы ни унижал ее – словами или поступками, - она не вздрагивает. Все ее травмы излечили еще в самом начале, после вызволения из тюрьмы. Плутарх позаботился даже о том, что бы на ее кукольном теле не осталось ни единого шрама. Ничего, что напоминало бы ей о кошмаре, через который она прошла. Но те шрамы, которые находятся в ее пустой головке, неисцелимы. Плутарх представляет, как кто-то ломал ее пальцы, тушил сигареты о кожу на ее лице, представляет, что мог испытывать тот, кто мучил ее, и понимает, что он, в принципе, не против был бы оказаться на месте любого из ее палачей. Отрешенное выражение ее лица вызывает только безудержную ярость. Ну же, кукла, сделай хоть что-нибудь, что выдаст в тебе человека. Ну же!
Но Эффи уже не вздрагивает.
Идет с очень прямой спиной к двери. Ноги у нее худые, она никогда не носит длинные платья, как и не надевает обувь на маленьком каблуке. Она следует заветам еще старой, ушедшей в прошлое, моды. Она уже не исправима, так и умрет в ярком парике из искусственных волос и под сантиметром грима, не показав миру своего подлинного лица.
– Впрочем, ты можешь остаться, - замечает Плутарх так, будто подбадривает старую больную собаку, -
Эффи уже не вздрагивает.
Эффи остается.
…
Улицы ночного Капитолия уже не так оживленны, как в былые времена. К троим путникам, идущим медленно, никто не присматривается. Хотя все трое выглядят, по меньшей мере, странно. Высокая девушка в вечернем платье идет босиком. В руках у нее только одна туфля, и та со сломанным каблуком. Не заметно, впрочем, что неприятности с обувью ее смущают, то и дело она останавливается посреди улицы и кричит кому-то вверх, тому, кто должен оказаться на высоте нескольких сотен этажей, что он – великий шутник. Она похожа на сумасшедшую, но ее сумасшествие как-то теряется на фоне двух сопровождающих ее мужчин.
Один, очень крепкий мужчина, идет неуверенно, заплетающимся шагом. Видавший виды его смокинг сидит неопрятно, рубашка не кажется белой, на ней не хватает пуговиц, будто мужчина сильно дернул воротничок, когда ему не стало хватать воздуха. Глаза у него задумчивые, да и весь вид говорит о сильном душевном потрясении.
Замыкает тройку парень лет восемнадцати, на первый взгляд – самый нормальный из троицы. Идет он расслабленным, прогулочным шагом, одежда его в порядке, руки держит в карманах брюк и выглядит отдохнувшим. Изредка появляющаяся на его губах улыбка не предвещает же ничего хорошего, да и во взгляде мало что осталось от человеческих чувств – только безумный арктический холод, какой появляется у идущих на казнь, уже мертвых, но все еще дышащих полной грудью, людей.
– Ты – великий шутник, - опять кричит Джоанна Мейсон и хохочет. – Ты опять всех нас сделал.
Пешком они преодолевают оставшееся пространство в молчании. Пит открывает дверь ключом и пропускает внутрь сперва Джоанну, потом задерживает Хеймитча, преграждая ему проход рукой.
– Я знаю, что ты не в порядке, - говорит тихо и очень убедительно, - но соберись. Здесь никому нельзя верить. – Хеймитч будто не слышит его, но неуверенно кивает и вваливается в темную прихожую, сразу спотыкаясь о небрежно брошенную на проходе туфлю со сломанным каблуком. Чуть поодаль валяется и снятое Джоанной платье. В ванной она включает воду, и долго, протяжно воет.
– Что с ней? – спрашивает Хеймитч с округлившими глазами, пришедший ненадолго в чувство.
– Она постоянно путает краны с холодной и горячей водой, - отвечает Пит, снимает пиджак и почти не медлит перед тем, как зайти в ванную.
Мейсон сидит, съежившись, в самом дальнем углу. Вода почти не попадает на нее. До конца она так и не разделась, косметика размазалась и стекает по бледным щекам, как плохо разведенные краски. Она поднимает голову – такая безудержно жалкая, с прокушенной губой, и смеется.
– Ты хотел ее, ты получил ее, - говорит громко.
Она не протестует, когда Пит заставляет ее встать под душ. Она не протестует, когда он тщательно вытирает ее полотенцем, укладывает в постель и накрывает теплым одеялом. Она покорна до зубного скрежета, и взгляд у нее становится на мгновение взглядом человека, которого ненадолго сняли с электрического стула, но который знает, что вскоре ток пустят вновь.
– Тебе тоже лучше лечь спать, - говорит Пит Хеймитчу, сидящему на стуле на кухне, сгорбившись. – Тебя мыть не буду, - заявляет с едва заметной улыбкой. Сам он спать не ложится, хотя умудряется проследить за последующими передвижениями Хеймитча.