Приятели
Шрифт:
Стрельба возобновилась, но уже неравномернее и грознее. По-видимому, несколько сот человек стреляло порознь или маленькими отрядами.
Амберская тишина не устояла. Подобно неисчислимой пыли, подымающейся из выколачиваемого ковра, из Амбера, из всего Амбера, со всей его поверхности, изо всей его толщи вдруг брызнули голоса, огни, телодвижения.
Женщины выли; зажигались лампы; их высовывали из окон; стекла бились и падали; низы, домов, как автомат, выбрасывали людей. Они метались по улице сталкивались. Иные так и замирали, живот к животу, с открытым ртом, с остановившимися глазами. Другие бросались бежать, поддерживая
Приятели разомкнулись.
Сигналы горнистов метались над пальбой.
Бывали затишья, мгновения, когда шум словно ложился наземь и притворялся мертвым. Потом снова вскакивал во весь рост и во всю силу.
— Я начинаю беспокоиться, — сказал Бенэн. — Мне кажется, будто мы подожгли лес Фонтенбло, бросив окурок сигары.
— Хм! Что-то думает Брудье?
— Он? Я его знаю. Он то крутит себе пальцы, то приглаживает усы. Он захлебывается гвалтом, рыча от удовольствия.
По всем улицам, переулкам и перекресткам метались, бегали, кричали люди. Это было не стечение. Это была мешанина потерявшихся тел.
Амбер был похож на скисающее молоко. В нем образовывались нити, сгустки, пряди, кишевшие как попало; было чем вызвать рвоту у слабого желудка.
Трое приятелей в этом барахтались. Им было все равно, куда идти; им было важно только не разлучаться; они пробирались, таща друг друга, Бенэн впереди, Лесюер сзади; они перекликались, хватали друг друга за руку, ловили за полу. Они были втроем вроде юркой, быстрой, коварной твари, вроде ящерицы, которая любит кусты и высокие травы.
Им хотелось насладиться событием, как только можно, проследить его во всех его направлениях, ощутить его во всех его сотрясениях.
Но вот они попадают в спертую область, где шум становится болью.
Они неожиданно оказываются у выхода на запруженную площадь. На каком-то фасаде светится циферблат; за кровлей синеет небо. Играют горны. Пальба, бывшая цельным куском, ломается, крошится, уничтожается.
Горны играют снова. Голоса командуют. Какая-то масса разом двигается. В глубине площади образуется пустота, словно в трубке насоса. Толпа из обеих улиц со свистом всасывается туда. Но обе улицы, в свою очередь, всасывают остальной город. Человеческое множество скопляется, разветвляется, течет, сливается. Амбер существует вдруг.
VI
АМБЕР, ОХВАЧЕННЫЙ СТРАСТЬЮ
Священник кончил бормотать недельное расписание служб.
Он помолчал, потом уже другим голосом:
— Возлюбленные братья…
Приникшая было аудитория встрепенулась.
— Возлюбленные братья, сегодня я буду лишен отрады продолжить с вами наши воскресные собеседования, вошедшие у нас в благочестивое обыкновение. По правде сказать, если я сожалею об этом, то сожаление мое — чисто эгоистическое. Помышляя о благе ваших душ и о деле вашего спасения, я, напротив, радуюсь, что вам дано будет услышать голос, более красноречивый и более к тому призванный, нежели мой.
Приготовьтесь, братья, к приятной неожиданности. Отец Латюиль, выдающийся оратор и ученый богослов, наперсник князей церкви и друг великих мира, отец Латюиль среди нас.
Еще вчера мы не знали, что он вернулся из Рима.
Еще вчера мы думали, что он в Вечном Городе, а он уже вступал в административный центр нашего округа. Кто мог думать, что он вдруг свернет с дороги, что он преодолеет высокую ограду наших
Возлюбленные братья, в ваших глазах отражается все ваше нетерпение. Я не стану его обострять. Но прежде чем покинуть эту кафедру и уступить место нашему гостю, я попрошу вас преисполнить ваши души особым вниманием и особым рвением. Вы услышите чистое римское учение, самый голос наместника святого Петра. С вами поделятся самыми задушевными наставлениями Верховного Первосвященника, самыми любимыми, я бы сказал даже — самыми тайными его помыслами. Как и я, вы смущены оказываемою вам честью. Но я уверен, что вы проявите себя достойными ее.
Священник скрылся на лестнице кафедры, как в спирали «веселого желоба». На одну минуту аудитория была предоставлена самой себе.
Отца Латюиля ждали страстно: посреди церкви образовалась втягивающая пустота. Аудитория жаждала отца Латюиля; аудитория повисла на кафедре, словно поросенок, который тискает, кусает и теребит вымя.
Отец Латюиль сочился медленно. Его еще не было видно, но чувствовалось, что он идет; и мало-помалу он стал зрим; череп, лицо, шея, грудь, пояс. У него были пышные волосы, борода, коренастое туловище; что касается роста, то на вид он был скорее невысок. Одежда на нем была монашеская, но какого ордена? Никто не мог сказать. Доминиканского? Францисканского? Ораторианского?
Отец Латюиль положил левую руку на бархатный край кафедры; перекрестился, пошевелил губами. Думали, что он молится.
На самом деле он обращался к самому себе с таким увещанием:
— Бенэн, старина! Теперь шуткам конец. Ты как пловец на краю доски. Сейчас ты нырнешь и, смотри, не отправься к рыбам!
Он посмотрел перед собой.
— Хоть бы увидеть, где наша компания! Это придало бы мне духу!
Но он ничего не мог различить. На некотором расстоянии от его глаз стоял туман. Или, вернее, он видел только массами, только цельными кусками. Не то, чтобы подробности исчезали совсем; но они утрачивали свой прямой смысл; Бенэн их не опознавал.
Правда, в нижнем пространстве что-то расстилалось.
Он сказал бы, что это спина животного, однообразно зернистая и пузырчатая кожа. Обращенные к нему лица он принимал за какие-то сосочки, налившиеся жидкостью.
Но это смутное созерцание не могло длиться. Нужны были слова.
Бенэн начал, неуверенным голосом, который понемногу окреп.
— Братья мои, господь наш Иисус Христос где-то сказал: «Кто может вместить, пусть вместит». Таинственное слово! Волнующее слово! За девятнадцать столетий, что наука мудрых пытается уразуметь божественные заповеди, они стали нам привычны по звуку, но мы не в праве сказать, что они нам не чужды по смыслу.