Приют Одиннадцати
Шрифт:
Спал я эту ночь тревожно, всё боялся проспать и каждый час поглядывал на часы. У нас перед иностранцами неприлично опаздывать, потому что считается, что иностранцы люди слова и точность для них признак культуры. А у нас этой культуры маловато. У нас если и есть заметная культура, то в основном физическая. Что, конечно, неправильно, если вспомнить про Толстого и Достоевского. Короче говоря, в половине десятого утра следующего дня я уже сидел на обочине в условленном месте и ждал автобуса с французами. От зевоты у меня сводило скулы и очень хотелось спать.
Ждать пришлось недолго, примерно часа полтора. Что-то, видно, у французов случилось,
– Гутен морген! Ес ист нихт гут так опаздывать.
– Ендшульдиген зи бите, Шарль, - сказал виновато Жиль.
– Вир "кюшать" барашек. О! Формидабль! Зер гут!
– Путь здогофф!
– осклабился Пьер, улыбаясь масляными глазами.
– Поехали, - сказал я водителю.
По дороге мы несколько раз останавливались, французы выходили из автобуса и, громко переговариваясь, делали фотоснимки летнего ущелья. Оно было действительно необычайно красиво. Поражало буйство красок и пышность растительности. Вершин Эльбруса не было видно, они загораживались его обширными боками, поросшими одинокими соснами, шиповником, барбарисом, колючим кустарником. Через полчаса мы прибыли на поляну Азау. Здесь когда-то была гостиница, и я даже помню, как ходил по голым перекрытиям и препирался с начальником участка по поводу того, что колонны железобетонного каркаса смонтированы на центрирующих прокладках, а чеканка зазоров раствором не выполнена, и это грозит обрушением. Он молча выслушивал меня, но ничего не делал, считая меня лопухом. Со временем гостиница захирела и разрушилась. И была растаскана вороватыми местными жителями до последнего гвоздя. Когда мы приехали с французами на поляну Азау, я не смог обнаружить даже следов этой гостиницы.
Мы проехали домики МГУ, и вот она - нижняя станция маятниковой канатной дороги. Французы выгрузились, я показал им знаками, чтобы они подождали, и отправился на поиски Зейтуна Залиханова, который был давно начальником этой канатной дороги, а теперь, когда в стране началась заваруха под названием "перестройка", по примеру многих директоров, живо прикарманил её, что получило название ваучерной приватизации. Зейтуна (я надеялся, что он меня узнает) на месте не оказалось, он уехал в Нальчик по делам и будет только послезавтра. На станции дежурил незнакомый мне балкарец. Я попытался ему объяснить, что сопровождаю делегацию французов, которые приехали с гуманитарной акцией и хотят подняться на "Приют Одиннадцати", чтобы установить там памятный знак с текстом "Декларации прав человека и гражданина", принятой Национальным собранием Великой Французской революции двести лет тому назад.
Исполняющий обязанности начальника внимательно выслушал меня, согласно кивая головой, и спросил:
– Зачем так долго ждали? Двести лет! Почему тогда не установили?
– Тогда ещё не было "Приюта Одиннадцати", - сказал я.
– Да? Иди ты! А я думал, он всегда был. Мы гостям всегда рады. Пожалуйста, купите билеты и идите на посадку.
– А без билета никак нельзя?
– спросил я напрямки.
– Я строил эту дорогу, Зейтун меня хорошо знает. Я здесь когда-то работал.
– Без билета никак нельзя. Зейтун, когда уехал, сказал: никого.
Ну что мне оставалось делать? Не мог же я предложить французам покупать билеты за валюту. Может быть, у них и рубли были, но мне казалось недопустимым, чтобы они их тратили, это противоречило бы принципам кавказского гостеприимства и моей личной опёке, на которую я согласился. Пришлось шагать в кассу и покупать четыре билета туда и обратно за свои денежки, с которыми мне так не хотелось расставаться, как будто это были последние мои деньги. Впрочем, это соображение было недалеко от истины.
Мы поднялись на перрон, там, в бетонном гнезде, висел, чуть покачиваясь вагон. Двери бы закрыты. Я прокричал дежурному, чтобы нас впустили в вагон. Он высунулся из окошка машинного отделения, посмотрел на меня, как на придурка, и сказал, сплюнув на перрон:
– Надо немножко ждать.
– Почему?
– недовольно спросил я.
– Слушай! Что ты всё спрашиваешь? Зачем? Ты что, не понимаешь? Я не могу гонять вагон с четыре пассажира. Скоро сверху будет возвращаться группа туристов. Тогда, пожалуйста, поедем. Надо немножко ждать.
– Сколько это немножко?
– Моя не знает. Может, час, может, десять минут.
– И он задвинул окно. И исчез где-то там, в глубине машинного помещения.
Мне было жутко стыдно перед французами, но я ничего не мог поде-лать. Французы же, привыкшие к тому, что в России удивляться ничему нельзя, вели себя раскованно, весело смеялись и много фотографировали, хотя фотографировать особенно было нечего, разве что пустой обшарпанный вагон. Однако, вопреки моему ожиданию, через четверть часа раздался звонок, двери вагона раздвинулись, и мы в него вошли, громыхая лыжными ботинками и стуча задниками лыж о железный пол покачивающегося вагона. Следом за нами вошёл провожатый, молодой балкарец. Он закрыл дверь, прозвенел ещё один звонок, и вагон поехал, медленно набирая скорость по несущему канату, влекомый тяговым, сильно подрагивая на опорах.
Я поглядывал вниз, передо мной проплывала неширокая лощина, будто процарапанная ледником. Зимой она заваливалась снегом, и по ней можно было лихо кататься на лыжах. Когда-то я ходил на Старый Кругозор пешком, и тропа туда мне была хорошо знакома. Но прокатиться по этой лощине мне не удалось, так как пришлось уехать из Приэльбрусья на многие годы. А так, наверное, здорово было бы просквозить по этому широкому жёлобу, закладывая красивые виражи от борта к борту, отдаваясь на волю послушных лыж. Как только в сознании всплывают лыжные спуски, я готов посвятить все слова только этим незабываемым ощущениям счастья. Но сейчас другая тема: не о горных лыжах, а о "Декларации прав человека и гражданина", и приходится, к сожалению, тему лыжного катания на время отложить.
Вскоре вагон доставил нас на станцию "Старый Кругозор". Мы вышли, французы пошли фотографировать открывающиеся с обзорной площадки роскошные виды огромного цирка Азау, вершины которого были вечно покрыты снегом. Не знаю, что меня заставляло волноваться, но я испытывал некоторое раздражение от кажущейся мне медлительности французов. Надо торопиться, почему-то думалось мне, но если бы меня спросили, что меня беспокоит и к чему, собственно, проявлять поспешность, я, наверное, не смог бы ответить вразумительно. Может быть, отделался каким-нибудь элементарным объяснением по поводу погоды, которая на Эльбрусе имеет опасную склонность к внезапным изменениям. Но погода была хорошая, небо чистое, солнце ярко светило, никаких явных признаков ухудшения погоды не наблюдалось. Что-то другое меня беспокоило. Возможно, предчувствие какой-то неосознаваемой мною опасности.