Признания Ната Тернера
Шрифт:
А вот еще мелочь, — сказал Грей. — Последняя, но вовсе не по значению. Чертовски важная мелочь, Преподобный, причем удостоверенная свидетельствами как белых, так и черных и доказанная столь многократно, что уже не является предметом обсуждения. А состоит она в том, что выявилось не только множество ниггеров, которые к вам не присоединились, но было, оказывается, и неисчислимое множество таких, кто выступал в качестве ваших непримиримых врагов. Если говорить простыми словами, Преподобный, то это попросту значит, что с той поры, как по округу забили тревогу, повсюду нашлись ниггеры, которые столь же упорно старались защитить и спасти своих хозяев, сколь упорно вы старались их убить. Они просто жили слишком хорошо! Все то время, что ты лелеял в фанатичной твоей башке фантазию, будто бы ниггеры спят и видят прилепиться к этой твоей великой миссии, как ты ее называешь, чтобы идти за тобой на какое-то там вонючее болото, в действительности девять из десяти твоих родственников черножопых напрочь отказались жрать такого рода хлёбово. Так что, Преподобный, у меня нет ни малейшего сомнения в том, что люди твоей же собственной расы внесли в твой разгром лепту большую, чем кто бы то ни было еще. Твоя раса — она не для революций создана, вот же в чем дело. И в этом еще одна причина того, что рабовладение
Он поднялся со скамьи напротив.
Ладно, мне надо идти, Преподобный. Зайду к тебе завтра. Между прочим, в своих показаниях, которые будут судом рассмотрены прежде твоих признаний, я отмечу, что подсудимый не выказывает раскаяния в содеянном, и, поскольку не чувствует вины, то будет настаивать на признании его невиновным. Ну, и последний раз: ты уверен, что совсем не чувствуешь вины? Иначе говоря, если бы тебе представился случай, ты снова бы все это сделал? Еще есть время передумать. Жизнь тебе это не спасет, но выглядеть в суде ты будешь всяко лучше. Ну, давай громче, Проповедник!
Когда я ничего на это не ответил, он, не говоря ни слова, ушел. Я слышал, как хлопнула дверь камеры, прошуршал по направляющим и с лязгом задвинулся засов. Опять за окном почти ночь. Я слушал, как шуршат и скребут по земле сухие листья, влекомые холодным ветром. Потянувшись растереть затекшие и распухшие щиколотки, я подумал, дрожа на сквозняке: раскаяние... Правда ли, что во мне действительно нет раскаяния, нет угрызений, нет чувства вины за то, что я сделал? И не в этом ли отсутствии раскаяния причина того, почему я не могу молиться и почему я чувствую себя таким далеким от Господа, лишенным Божеского призрения? Я сидел, вспоминал месяц август и не находил никакой возможности, чтобы хоть вскользь коснулось моей души это чувство. Все, что я ощущал, при ближайшем рассмотрении оказывалось глубоко спрятанной, тщетной, бессильной яростью, злостью и гневом на белых людей, которых мы убили, и на тех, кого убить не смогли, гневом на живых и на мертвых, а пуще всего гневом на тех негров, кто не пошел за нами, кто сбежал от нас или стал в ряды неприятеля — на этих бездуховных, бесхребетных мерзавцев, пошедших против своих. Гневом даже на собственную крошечную рать, оказавшуюся настолько меньше тех легионов, что я провидел! Ибо, хоть сердце у меня и надрывалось, не желая признавать это, я понимал, что Грей недалек от истины: к моему поражению черные приложили руку не меньше белых. Так было и в тот последний вечер в среду, когда уже усадеб сорок мы опустошили и силою в пятьдесят сабель группировались в лесу перед набегом на дом майора Ридли. Тогда впервые я заметил на укрепленной веранде большое количество негров с мушкетами и фузеями; они палили в нас с таким же воодушевлением, яростью и даже сноровкой, как и белые их хозяева и надсмотрщики, собравшиеся там, чтобы не дать нам пройти на Иерусалим. (Тревогу забили более чем за сутки до этого, утром во вторник, и расписание у нас уже гибельно сбилось, потому что много часов подряд нам приходилось повсюду одолевать упорное сопротивление. Усадьба Ридли, господствующая над дорогой в город, превратилась в неприступную крепость, но ее надо было взять и взять быстро — то был наш последний шанс: чтобы захватить Иерусалим, нам во что бы то ни стало надо было прорваться с ходу и последнюю милю скакать во весь опор, иначе город к нашему приходу успеет превратиться в укрепленный лагерь.) Перед нами было громадное старое кирпичное здание, окруженное баррикадами из повозок, поленниц, бочек, штабелей бревен и досок, за которыми засели двадцать пять или тридцать негров из наиболее богатых пригородных имений — кучера, повара, кто-то, возможно, был и из полевых работников, но, по одежде судя, главным образом то были садовники и прочая дворовая челядь, несколько было там даже довольно светлокожих кухонных девок в платочках — они подавали боеприпасы. Над нескончаемым громом пальбы слышался голос майора Ридли:
Молодцы, ребята! — кричал он обороняющимся, вместе и черным, и белым. — Веселей! Готовсь, ребята, огонь! Заряжай! Прогоним супостата! — и залп за залпом в нас палили из ружей с таким грохотом, будто непрестанно били молнии, сшибая на нас с деревьев ветки и зелень.
Еще помню, присели мы с Харком за толстый ствол поваленного дуба, и Харк кричит сквозь гром уже нашей собственной пальбы:
Ты только глянь-кося на этих черных засранцев, они же в нас стреляют!
А я, пытаясь обмануть себя, подумал: да, они черные, и они стреляют, но их заставили, им под угрозой смерти все эти ружья всучили белые. По собственной воле не стали бы негры так упорно отстреливаться, во всяком случае, не в таком количестве. Все это я отчаянно додумывал уже после того, как по моему сигналу мы бросились на дом в атаку. Но в глубине души я знал правду: мало, слишком мало кто к нам присоединился — что это меньше сотни человек! Тогда как рассчитывал я на многие сотни! И разве я не видел собственными глазами, как еще человек пятьдесят негров при нашем приближении бежали и прятались в лесу! Теперь мои люди, спешившись, шли неровной стрелковой цепью, приседая под пронизанными солнцем кустами самшита и прячась за стволы кленов. Мы были все на виду, как на ладони у противника, который, не превышая нас числом, превосходил качеством позиции и огневой мощью, — ведь нам-то на их редут надо было снизу вверх наступать, да и драться приходилось уже не с белыми, а с кошмарной ордой таких же черных, как мы сами — дворовых и всяких прочих возвышенных над другими черномазыми негров, которые хладнокровно целились и били из ружей в нашу черную цепь. В конце концов нам пришлось отступить и рассеяться по лесу. Я видел, как повсюду мои люди в панике бегут. Лошади без седоков умчались в луга. Вся моя миссия рассыпалась вдребезги, разлетелась, как порох с ружейной полки на сильном ветру. Да потом еще этот ужасный, смертельный удар. Двое моих людей подобрались к веранде ярдов на двадцать, и тут на моих глазах их обоих убили: одним из них оказался Билл, в ком до самого конца кипела благородная ярость, которая исполняла его отваги беспредельной, почти безумной; другим был мой замечательный, чудный Генри, которому из-за отсутствия слуха трудно было судить о направлении, откуда грозит опасность, и ему мушкетной пулей перебило горло. Он упал, как подрубленное дерево.
Когда мы отходили, бежали вниз по склону холма, далеко позади меня пал, получив ранение, и Харк. Споткнувшись, я свалился, тут же вскочил, хотел броситься к нему, но он был слишком близко к веранде; зажав ладонью рану, он силился подняться, но тут из дома под прикрытием ружейного огня выскочили трое голых по пояс негров в кучерских бриджах и сапогах и ногами опять
На следующее утро, когда впервые за последние дни я выспался и впервые был один, едва лишь первые лучи солнца заиграли в туманной прохладе на верхушках сосен, в поисках пищи я вышел из лесу и вскоре набрел на усадьбу Вогана, где эскадрон Нельсона убил четверых. С позавчерашнего дня печи в кухне еще курились, в просторном белом доме было тихо и пустынно. Пробираясь мимо курятника к хлеву, я услышал пыхтенье и хрюканье — оказалось, два диких кабана пожирают труп мужчины. Должно быть он служил управляющим. Тело было без головы, и я понял, что последнее человеческое лицо, которое этот человек видел, было рожей Билла. Какое-то время я наблюдал, как кабаны роются в человеческих внутренностях, и никаких чувств при этом не испытывал; заляпанные грязью мерзкие твари могли бы с тем же успехом жрать помои или бросовую требуху. Но когда я набрал уже кое-каких продуктов на разграбленной, замусоренной кухне и приготовил себе на первое время мешок с мукой и солониной, страх и смущение овладели мною. За многие годы у меня выработалась привычка — я говорил уже — проводить этот утренний час в молитве и размышлении, но когда я возвратился к лесу и стал там на колени, дабы молить о Божьем водительстве в грядущие времена уединения и вопрошать Его о путях спасения (ныне, когда мое дело, Ему посвященное, безвозвратно погибло), к неописуемому своему ужасу, я обнаружил, что впервые в жизни я даже думать, и то неспособен! Как ни пытался, я не мог исторгнуть из своих уст молитву. Понятный и знакомый мне Господь ускользал от меня. Тем ранним утром я все ждал, все мешкал, чувствуя себя одиноким и брошенным, как не было ни разу с тех самых пор, когда выучил я имя Божие.
Так я сидел и вспоминал, дрожа на ноябрьском ветру и слушая накатывающие из города вечерние звуки, и ярость во мне иссохла и понемногу замерла. Вернулись пустота и безысходность, да к тому же острое, мучительное одиночество, каковое, по правде говоря, с того самого раннего утра на опушке леса ни на миг и не покидало меня все долгие недели, когда я прятался в берлоге на краю болота, — одиночество, происходящее от невозможности молиться. И я подумал: может быть, этим страданием Господь пытается мне что-то внушить? Может быть, как раз этим кажущимся Своим отсутствием Он и ведет меня к тому, чтобы я поразмыслил над чем-то, о чем я прежде не задумывался или чего не знал вовсе. Как это можно, чтобы человек пребывал, в такой пустоте и безнадежности? Ведь не мог же Господь в бесконечной благости своей и величии сперва избрать меня для столь значительной миссии, а потом, когда я потерпел поражение, позволить мне претерпевать такую бого-оставленность, будто мою душу бросили в бездонную яму, как какой-нибудь никчемный клуб дыма или пара. Несомненно, этим Своим молчанием и отсутствием Он являет мне знамение куда важнее всех прежних...
Я нехотя поднялся с кедровой скамьи и, вытянув цепь на всю длину, подтащился к окну. Выглянул в сгущающиеся сумерки. Откуда-то с берега реки, где кончается изрытая ухабами дорога, доносились аккорды то ли мандолины, то ли гитары и молоденький девичий голос. В хрупком горле какой-то девчонки, скорей всего белой (я-то никогда уж ее не увижу), рождалась мелодичная и нежная песнь и плыла себе, несомая ветром, над притихшей рекой. В сумраке вспыхивали яркие белые точки снежинок, и музыка сливалась в моей душе с утраченным и забытым ароматом лаванды.
Там, в далеком краю, где мой милый уснул...
Голос мягко вздымался и опадал, а потом и вовсе сгинул, и другой девичий голос тихо позвал: “Джинни, ты где?” — а сладостный запах лаванды все разносился по полям моих воспоминаний, так что я даже поежился от тоски и желания. Обхватив голову руками, я уперся в холодные прутья решетки, про себя думая: нет, мистер Грей, нет во мне никакого раскаяния. Я бы все повторил сызнова. Но и тому, в ком даже перед лицом смерти нет раскаяния, подчас приходится спасти одного из заложников — во искупление собственной души, поэтому я говорю: да, я бы их всех убил сызнова, всех, кроме...
Почти сразу, еще в первый час после происшедшего в доме Тревиса, я начал опасаться, что Билл отберет у меня бразды правления, и вся моя великая миссия пойдет прахом. Не то чтобы я тут же вообразил, будто он у меня отобьет моих самых верных вроде Генри, Нельсона или Харка — они были полностью под моим влиянием, да и сами стали командирами собственных подразделений. Однако, по мере того как близилось утро и наши ряды пополнялись новыми людьми (ведь было захвачено уже с полдюжины имений, лежавших на кривом и окольном пути от Тревиса к миссис Уайтхед), дикое, безоглядное, сумасшедшее стремление Билла главенствовать становилось настолько явным, что я не мог на него не обращать внимания, равно как не мог побороть в себе панику, вызванную моей неспособностью убивать. Взять хоть Иисуса Навина — разве не собственным мечом поразил он царя Македского? А Ииуй! Не своей ли рукою натянул он лук и поразил Иорама между плеч его? Предвестия беды витали в воздухе. Я понимал: нельзя ждать, что люди сплотятся вокруг меня и будут храбро биться, если сам я чураюсь крови.