Признания Ната Тернера
Шрифт:
Засим он отвернулся и вперевалку заковылял под деревья, к костру, оставив Билла должным образом вразумленным, помрачневшим и сконфуженным.
Однако, несмотря на то, что опасное обострение миновало, я не мог чувствовать себя в безопасности. Я был уверен, что пугающая нацеленность Билла на захват власти никуда из-за такой ничтожной неудачи не денется, просто, наткнувшись на преграду, он дал мне передышку, зато во мне его жесткие, презрительные слова — по сути дела брошенный мне вызов — посеяли настоящую панику, поскольку я-то убедился уже, что и впрямь убить неспособен. Из остальных моих бойцов один лишь Нельсон до сих пор не проливал крови, но не потому, что уклонялся от этого, а просто ему пока не представился случай. Что до других ближайших сподвижников — Генри, Сэма, Остина и Джека, то тут воображение стало надо мной подшучивать: мне начало казаться, будто последние несколько часов в их общении со мной сквозит холодность, в обращенных ко мне словах зазвучали нотки подозрительности, недоверия и отчужденности, как будто не сумев — хотя бы ритуально — ступить за тот рубеж, который
На поляну опустился палящий жар; еще один дрозд заверещал в изобилующем живностью лесу. С разламывающейся от боли головой я незаметно отошел, чтобы в кустах предаться бесполезным попыткам что-нибудь из себя выблевать. Я чувствовал себя смертельно больным, к тому же казалось, будто кто-то другой, засев внутри меня, обмирает и трясется в горячке. Но часов в девять или около того я вернулся и присоединился к войску. В таком вот состоянии — дрожащий, больной, разрываемый на части опасениями и предчувствиями, от которых, вопреки всем надеждам, Господь не берег меня, — я оказался без промедления брошен судьбой навстречу Маргарет Уайтхед... на последнюю нашу встречу.
Ричарду Уайтхеду, застигнутому нами на пути в курятник и одиноко застывшему под жарким утренним солнцем на зеленой хлопковой полосе, наше приближение показалось, должно быть, чем-то вроде явления всадников Апокалипсиса. Двадцать с лишним негров нагрянули со всех сторон, конные, сверкая топорами, саблями и ружьями, вылетели из лесу в туче пыли, которая, скрывая нас самих, обнаруживала жестокую нашу устремленность и замысел, а ему, наверное, казалась дьявольским извержением земной клоаки; конечно же, это зрелище явилось воплощением всех его страхов, всех тревожных видений — от черных дьяволов до языческих орд, угрожающих его методистскому священству. Ну так и он тоже, подобно Тревису, да и всем остальным, усыпленным самой историей, тем, что прежде она не знала ничего подобного, без сомнения, просто не верил своим глазам, когда другою частью сознания уже боролся с ужасом, и кто знает, не в этом ли причина, почему он стоял, будто врастая ногами в землю на хлопковой полосе и в замешательстве подняв при нашем приближении благостное лицо к небесам в надежде, может быть, что демонические призраки, привидения или кто бы они там ни были — возникшие в результате несварения из-за плохого бекона или вследствие дурного сна на августовской жаре, или того и другого вместе — растворятся и исчезнут. Уж воистину, дивился он удивлением великим. А какой стоял гром: бьют копыта, бряцает сталь, пыхтят, задыхаются кони, гиканье, крики, и все ближе и ближе черные ухмыляющиеся рожи! Господь всемилостивый! Такой гром не производят привидения; да уже и переносить его еле возможно! Он поднял руки как бы затем, чтобы прикрыть уши ладонями, куда-то дернулся, переступил было ногами и, не делая других движений, в ошеломлении стал неподвижно, меж тем как двое всадников, Харк и Генри, заслонили его с двух сторон и, замедлив бег лошадей лишь настолько, чтобы ловчей ударить, двумя взмахами сабель разнесли в куски ему череп. Из дома послышался женский крик.
Первый эскадрон! — крикнул я. — В лес не пускать! — Только что я заметил, как из винокурни выскочил новый управляющий по фамилии Претлов и двое его молодых белых помощников; все они кинулись к лесу — мальчишки бегом, а Претлов верхом на увечном старом муле с брюхом, похожим на бочку. — За ними! — приказал я Генри с его подчиненными. — Не дайте им уйти! — И тут же развернулся, заорал другим: — Второй и Третий эскадроны: оружейная комната! С ходу берем дом!
И — Боже ты мой! — сейчас же на меня опять напала головная боль, да такая, что я остановил коня, спешился и встал на горячем поле, прижав лоб к седлу. Закрыл глаза; на черном фоне плыли светящиеся красные точки, а легкие, казалось, полностью забило пылью. Когда конь переступал ногами, меня качало, будто я в лодке. Через поле из дома доносились крики ужаса; один страшный женский крик, срывающийся, долгий, оборвался с пугающей внезапностью. Поблизости я услышал чей-то голос, это был Остин, и, глянув вверх, я увидел его верхом на неоседланном жеребце, а один из негров Брайанта сидел у него сзади. Этому второму я велел сесть на моего коня и послал их обоих на опушку леса ловить Претлова с помощниками. Я пошатнулся, упал на колени, торопливо вскочил.
Нат, что с тобой, ты заболел? — уставился на меня Остин.
Вперед, — отозвался я, — и ходу, ходу!
Они умчались.
Оставшись пеши, я обошел труп Ричарда Уайтхеда, лежавший вниз лицом между двумя рядами кустиков хлопка. Я еле ковылял, держась за бревенчатый частокол, разделяющий поле и скотный двор, — забор был знакомый, я его сам и ставил. Мои люди в доме, на конюшне и в хлеву производили варварский грохот. Из окон снова послышались крики; я вспомнил, что приезжающие к матери на лето дочки миссис Уайтхед как раз дома. Я полез через забор, чуть не упал. Хватаясь за кол забора, мельком увидел, как Генри с кем-то еще, тыча ружьем в спину, силком ведут толстого дворового негра Хаббарда к фургону: пленный евнух ни за что не пошел бы с нами добровольно,
Боже мой, Господи, Боже, — причитал он, когда его впихнули в повозку, при этом хныкая так, будто у него сердце сейчас разорвется.
Выйдя к тому времени из-за угла воловьего хлева, я посмотрел в сторону веранды. Там никого не было, только двое, занятые в последней между ними драме — угольночерный мужчина да женщина, фарфорово-белая и так же фарфорово, кукольно, окостенело застывшая в несказанном ужасе; у двери они рьяно припали друг к другу, якобы в попранном единении и расставании непосильном, и тут на миг веранду будто залило светом, излившимся из истока моего собственного бытия. Затем я увидел, как Билл отпрянул, словно после поцелуя, и быстрым махом руки вбок разом почти что обезглавил миссис Уайтхед.
Тут он увидел меня.
Вон там она, Проповедник, там, последняя осталась! — завопил он. — Сам разберись с ней! Рядом с погребом, ну! Давай, как раз тебе оставили! — И даже в такой момент он не забыл поддеть меня: — Юшку пустить не сможешь, считай — все, откомандовался!
Беззвучно, не говоря ни слова, Маргарет Уайтхед поднялась на ноги, выйдя из своего убежища между стеной дома и приподнятым на уровень фундамента наклонным люком, ведущим в погреб, и бросилась от меня бежать — бежать изо всех сил. Быстрая и легкая, она бежала, как бегают дети — расставив в стороны напряженные голые руки, русые волосы с бантиком мотались из стороны в сторону над голубеньким платьем, взмокшим от пота и прилипшим к ее лопаткам продолговатым пятном более темного цвета. Ее лица я сразу не разглядел; что это она, я осознал лишь, когда, поворачивая за угол, она потеряла ленточку, которую я уже видел у нее — шелковая, невесомая, прежде чем упасть наземь, она долго порхала в воздухе.
Эй! Эй! Уходит! — орал Билл, топором показывая на нее другим неграм, к тому времени появившимся на противоположной стороне двора. — Что, проповедник, тебе ее отдать, или ты ее не хочешь?
О, как же я хочу ее, — подумал я, вынимая из ножен шпагу. Она выбежала на покос, и когда я тоже обогнул угол дома, сперва я подумал, что она ускользнула — нигде никого не было видно. Но она просто упала в высокой, по грудь, траве, и, не успел я остановиться, как она вновь поднялась — маленькая стройная фигурка в отдалении — и опять побежала к покосившемуся дальнему забору. Я опрометью бросился в траву. В воздухе мельтешили кузнечики — то быстро, то будто повисая перед носом, проносились передо мной, иногда натыкались на меня, легонько царапая щеку. Пот заливал глаза. Правая рука со шпагой висела, словно несла тяжесть всей земли. Но я быстро настигал Маргарет, так как она скоро устала, и догнал ее, когда она пыталась перелезть через гнилой частокол. Она не издала ни звука, не вымолвила ни слова, не повернулась ни с мольбой, ни с увещеванием, ни с попыткой сопротивления, ни даже просто взглянуть на меня. Я тоже молчал; наше последнее свидание вышло, быть может, молчаливейшим на свете. Один из кольев у нее под ногой вдруг треснул и с пылью и хрустом подломился, и она упала вперед, все так же расставив голые руки, будто готовясь обнять кого-то любимого, по ком она долго скучала. Когда она падала, а потом вставала, я впервые услышал ее судорожное, сбившееся дыхание; именно этот звук стоял у меня в ушах, когда я сунул шпагу ей в бок, куда-то пониже груди, только сзади. Тут она, наконец, вскрикнула. Гибкость, грация, проворная радость движения — все это разом отлетело от нее, как сонм теней. Скомканной кучей тряпок она повалилась на землю, и, пока она падала, я еще раз пырнул ее в то же место или рядом с ним, где кровь уже окрасила красным голубенькую тафту ее платья. На сей раз вскрика не последовало, но эхо того первого звучало в моих ушах, как дальний зов ангела. Отвернувшись от ее простертого тела, я вдруг услышал некий постоянный звук, свистящий наподобие шквалистого ветра в сосновой роще, но сразу понял, что это шум моего собственного дыхания, со стонами вырывающегося у меня из груди.
Шатаясь, я побрел от нее по полю прочь, что-то сам себе под нос выкрикивая, как умалишенный. Но не успел я сделать дюжины шагов, послышался ее голос, слабый, ломкий, почти бездыханный, не голос, а воспоминание — он был еле слышен, звучал как будто издалека, с какой-то полузабытой лужайки детства: Ох, Нат, как мне больно. Пожалуйста, Нат, убей меня, о, как больно.
Я остановился и оглянулся.
Умирай, Господи, ну умирай же, отдавай пустую свою белую душу, — плакал я. — Умирай!
Ох, Нат, пожалуйста, убей меня, как мне больно.
Умирай! Умирай! Умирай! Умирай!
Шпагу я давно выронил. Вернулся, посмотрел на девушку. Ее голова лежала на внутренней стороне предплечья, словно она, успокоившись, собиралась поспать, а все русое струящееся великолепие ее волос переплелось и перепуталось с подсыхающей, местами пожелтевшей уже зеленью некошеного луга. Кузнечики неуемно и неумолчно скакали и шевелились в траве, прыгая у самого ее лица.
Как больно, — донесся до меня ее шепот.
Закрой глаза, — сказал я. Нагнувшись, я поискал в траве какой-нибудь прочный дрын от забора, и тут опять почувствовал ее девчоночий запах и аромат лаванды, горьковатый на мой вкус, но приятный. — Закрой глаза, — еще раз приказал я. И, когда я уже занес над ее головой кол, она поглядела на меня, как будто отрешившись от немыслимого своего страдания, и ее несколько сонный взгляд выражал такую нежность, какой я и представить себе не мог; она что-то пробормотала так тихо, что я не расслышал, и, умолкнув, закрыла глаза, чтобы больше никогда не видеть безумия, иллюзий, заблуждений, грез и раздоров. Кол опустился на ее голову, и она сразу умерла, а я забросил окаянную треснувшую дубину далеко в бурьян.