Призрак Проститутки
Шрифт:
А дамочка отнюдь не сдавалась. Она бросила на меня взгляд, и, Киттредж, я утратил всякую волю и торжественно кивнул ей, словно находился у нее на службе. Затем большим пальцем ноги она нащупала мою щиколотку и слегка пнула.
«Понимаете ли вы, с каким уважением я отношусь к американцам? — с улыбкой спросил Шеви. — Как высоко я ставлю их силу и уверенность в себе».
«Вы выразили мнение, с которым я полностью согласен», — сказал Хант.
«Вот почему я так сожалею, — продолжал Шеви, — что у меня не получается серьезного разговора с вашими соотечественниками. Они непроницаемы в своей изоляции».
«Разговоры ничего не стоят — так мы считаем», — сказал Хант.
«Наоборот, — возразил Шеви. — Предпочитаю цитировать моих любимых греков: „Обтачивай свой язык на горниле правды, и пусть вылетит хотя бы искра — она будет иметь вес“.»
«Софокл?» — спросил Хант.
«Нет, сэр».
«Пиндар?»
«Конечно».
«А я вспомнил об одном более пророческом замечании Фукидида, — сказал Хант. — Я цитирую его, конечно, не буквально».
«Парафраз приемлем, сеньор. Фукидид, в конце концов, не поэт».
«У империи есть три смертельных врага, — сказал Хант. — Первый — сострадание, второй — стремление вести честную игру и третий — это в качестве ответа на ваше желание настолько распалить меня, чтобы я говорил, не закрывая рта, — любовь к диспутам. — Он поднял руку. — Да. моя страна уникальна. Она приняла на себя груз империи, который возложила на нее история, но мы всячески стараемся вырваться из железного кольца трех правил, установленных Фукидидом. Мы стараемся проявлять сострадание. Мы пытаемся в сложных обстоятельствах вести честную игру, и, наконец, должен признать, что я, как пьяница, люблю хорошую дискуссию».
Не думаю, чтобы он был в дымину пьян, — просто захмелел. Они оба были одинаково пьяны. Казалось, они вот-вот кинутся лобзать друг друга или вместе спрыгнут со скалы, но, так или иначе, проглотив по два двойных мартини, они потеряли интерес к Либертад и ко мне.
Должен сказать, я тоже был так пьян, что чуть с гордостью не заявил: «Ховард, это же наш агент номер один ЛА/ВРОВИШНЯ». Никогда больше не стану пить джин почти натощак.
«Империи, однако, должны устанавливать соотношение между богами и людьми. Ибо в природе тех и других править всюду, где можно».
«Согласен, — сказал Хант. — Это очевидно».
«Конечно, лишь в том случае, если существует один Бог. Он, безусловно, призовет человека к ответу за самоуверенность и гордыню».
«Не представляю себе, чтобы моя страна могла от этого пострадать. Не забывайте, мы живем в американском веке, потому что так суждено. Добропорядочные мелкие фермеры взвалили на себя это бремя, сэр. Мы ведем войну против коммунизма, войну христианства против материализма».
«Нет, сэр, — сказал Шеви, — материализм служит вам лишь оправданием. Вы можете потерять империю, но вы не знаете, кому вы ее проиграете. Вся ненависть не сразу заявляет о себе».
«Не намекаете ли вы, сэр, — сказал Хант, — что нас ненавидят там, где мы и не ожидаем?»
«Да, вас ненавидят в неожиданных для вас местах».
«Что ж, так англичане расплатились за власть. А теперь расплачиваемся мы. Я вот что вам скажу, доктор Сааведра, — заявил Хант с достоинством, появляющимся от больших возлияний, — нам не нужна дружба, которую можно легко купить».
«Значит, вы приветствуете ненависть как доказательство вашей силы?»
«Мы все еще держимся греков?» — спросил Хант.
Либертад зевнула.
«Скучно?» — спросил Хант.
«Нет, — сказала Либертад. — Я предлагаю пойти ко мне и выпить bеаисоир[130] тостов друг за друга».
«По правде сказать, — заметил Шеви, — я не уверен, что мне хотелось бы жить в вашей империи. Иногда она представляется мне сообществом пчел, лепящихся к лидеру в приливе восторга и патриотизма».
«Это по-прежнему вы или уже греки?» — спросил Хант.
«Трудно сказать, где кончается Фукидид и начинаюсь я. В конце концов, я всего лишь доктор Сааведра», — сказал Шеви, наливая себе мартини из стоявшего возле Ханта кувшина.
«Доктор, ваши последние замечания касательно моей страны — сущая ерунда».
«С вашего позволения, я, Сааведра Моралес, грек, лояльно относящийся к вам, римлянам, эпигон новой империи, аколит Батисты и Нардоне. В плане политических взглядов я на вашей стороне. Это потому, что у меня всего одна жизнь, и я по размышлении пришел к выводу, что вы и все ваше мне выгодны. Но когда мы с вами погрузились во тьму истории, я понял, что ваша сторона, которая теперь является моей, не выиграет. Она проиграет. Можете сказать почему?»
«Представить себе не могу. Скажите вы. Я не знаю даже, с кем мы сражаемся».
«Значит, не знаете. Вы сами и ваши люди никогда нас не поймут. Мы глубже смотрим, чем вы. Мы знаем, когда отлив сменяется приливом. Когда этот уникальный революционер Фидель Кастро высадился на Кубе в пятьдесят шестом году, большинство его людей погибли — остались в живых только двенадцать человек. Он попал в засаду, устроенную солдатами Батисты. Преследуемые днем и ночью, Кастро и его люди прятались у бедных крестьян. На пятую ночь Фидель сказал: „Дни диктатуры сочтены“. Он знал. По лицам крестьян, которые дали ему приют, он видел, что Куба готова к глубинным переменам. Вы, сэр, никогда не поймете, какие мы».
«Но вы же говорите, что вы на моей стороне, — сказал Хант. — Если так, то кто же тогда „мы“?»
«Вы можете издеваться над моим употреблением местоимений, но живу-то я среди таких людей. „Мы“ — это люди со смуглой кожей. Да, господин начальник, это так. Латиняне, мусульмане, африканцы, восточные народы. Все это мы. И нас вы никогда не поймете. Вы не сознаете, что мы жить не можем без чувства чести. Мы хотим подняться над чувством стыда. Видите ли, сэр, порой люди вроде меня чувствуют, что упали слишком уж низко — им никогда не вернуть свою честь. Если я заставляю себя совершить какой-то храбрый поступок или сделать добро, я обнаруживаю потом, что за этот достойный акт получил лишь временную передышку от неотступно преследующего меня стыда. Мое чувство чести навеки утрачено».