Пробуждение
Шрифт:
Нашиванкин остановился. Потом, собравшись с мыслями, принялся рассказывать о последних днях Вики. Он говорил все о ней, бередя во мне незажившую рану. Я вновь и с новой силой переживал горечь утраты. Сидевший рядом со мной человек принес частицу ее дыхания, последний звук ее голоса. Я помню и теперь, что говорил он.
— Вот убили «Товарища Надю», убьют нас, а мне почему-то не верится, что все будет для нас кончено. — Наивно-мечтательное выражение застыло на лице Нашиванкина. — Вот понимаю умом, а сердцем не верю. Ну как же это можно? Был для нас светлый мир с солнцем, с людьми, цветами и вдруг — на тебе — не стало… Вместо света — яма, пустота… Мне иногда
Нашиванкин на минуту умолк, потом поднял голову и внимательно поглядел на меня:
— Когда меня не будет, напиши письмо моему отцу. У меня рука болит, да и не хочу. Я все еще не верю, что умру. А вот когда расстреляют, напиши… что погиб я за народ, за лучшую долю…
Потом мы говорили о прошедшей войне, о тяжелой матросской службе, о грядущей революции, в приход которой Нашиванкин верил свято. Я слушал Нашиванкина со вниманием, верил ему. Если в чем не соглашался — не возражал, боясь обидеть его.
Если все, чем жил Дормидонт, оставалось в нем самом, то Антон Шаповал старался отдавать это другим. Он и в трюме «Колымы» стремился передать людям свою правду, знания, уверенность и силу.
— Это только временная победа наших врагов, — говорил он мне, — царизму, эксплуатации и неравенству наступит конец. И очень скоро.
— Какая же власть будет установлена в России после этого? — заинтересовался я.
— Власть неимущих установим, — разъяснял Шаповал. — Это будет народная власть. И управлять страной станет не кучка богачей, а представители народа, избранные народом.
— А как будет на флоте?
— Командовать кораблями станут представители революционного народа.
— Ну, а почему вы в этот раз не могли победить? — неуверенно спросил я.
— Большинство населения России только теперь начинает понимать, кто был прав, за что и с кем нужно бороться. Солдаты оставались верными присяге. Ведь здесь, во Владивостоке, будь во главе Исполнительного комитета не предатели Шпер и Ланковский, ни за что генерал Мищенко не вошел бы в город с карательными войсками. Революционная власть была крепкой и смогла удержаться. Да, вас не было здесь. Вы этого не видели. На некоторое время революция одержала победу… — Лицо его побагровело, глаза потемнели. Но голосом ровным и мягким Шаповал сказал: — Умирать не хочется. Ведь впереди так много интересного, хорошего. Жить и бороться — что может быть лучше!..
Нам помешали. Кто-то крикнул, и все побежали в темный угол трюма. Там бился, не давая связать себя, Николай Оводов. В приступе сильного нервного расстройства он перестал узнавать знакомых и бил всех, кто подходил к нему.
Вечером его отправили в тюремную больницу.
На четвертый день в трюм «Колымы» проник слух, что прибыли солдаты. Тюремщик, спустивший нам бак с кашей, сообщил, что какой-то миноносец подошел к боту и доставил на транспорт роту Десятого полка и что вместе с ними прибыли священник и врач.
«Утром — казнь», — подумал я. Мне сделалось жутко. В трюме стало тихо. Снаружи донеслись скрежет миноносца, тершегося бортом о транспорт,
Приговоренные к смерти и осужденные на каторгу сидели тесной кучей, молча. В полумраке они почему-то казались громадной птицей, распластавшей перед взлетом крылья. Кто-то запел. Несколько голосов подхватило песню:
Матросы убиты, плывут в глубине, Плещут волнами зелеными. Связаны руки локтями к спине, Лица покрыты мешками смолеными. В черной крови офицерский мундир, Трупы — матросы кронштадтские; В воду их бросить велел командир, Убили их пули солдатские.Пели все. Мужественная песня о трагической гибели восставших балтийских матросов заполнила трюм, рвалась наружу.
В сером тумане кайма берегов Низкой грядою рисуется — Царский дворец Петергоф Там над водою красуется. — Где же ты, царь? Выходи К нам из-за крепкой охраны. В каждой зияют груди Пулей пробитые раны…На рассвете раздались наверху чьи-то отрывистые команды. Загудела палуба от топота множества ног. Со скрежетом открылся входной люк. В трюм спустился священник. Я узнал в нем соборного протоиерея Ремизова, разжалованного в полковые священники за конфуз на демонстрации. Он сильно изменился, похудел лицом и стал как будто ниже ростом. Зябко поеживаясь, Ремизов подходил к приговоренным и тихим, скорбным голосом предлагал исповедаться. Все отворачивались.
— Мы добывали русскому народу землю и волю, а вы, отец, именем Христа хотите прикрыть убийство, — сказал Антон Шаповал, когда подошла его очередь. — Убирались бы лучше отсюда. Мы уж как-нибудь обойдемся без вас…
Приговоренным к расстрелу приказали выходить наверх.
— Товарищи! Пожар революции разгорается, — обратился к оставшимся Антон Шаповал. — Нам возврата нет, но вы должны завершить начатое дело революции! — И первым стал подниматься по трапу наверх.
Мне запомнился клочок серого неба с бегущими низкими тучами и тяжелая, с золотыми погонами на плечах фигура в квадрате раскрытого люка.
Выходили по двое, обняв друг друга за плечи. Ноги медленно ступали по трапу.
— Под распятье идем, — сказал Иван Чарошников, проходя мимо меня. Потом остановился, обдернул бушлат, поправил бескозырку.
— Не на парад, чай, идешь, — сурово проговорил Пушкин. Запнулся. Молча уставился на здоровяка Чарошникова. — Идем, браток, — вздрагивающим голосом закончил бывший хозяин трюмных отсеков.
За ним медленно, с опущенной головой шагал Дмитрий Сивовал. Ослаб духом. Его поддерживали двое товарищей.
Дормидонт долго не выпускал мою руку. Я чувствовал лихорадочное биение крови сквозь жесткую кожу пальцев. Вспомнив что-то, он встряхнул головой, потом снял с себя старую матросскую шинель и отдал мне. Остался в тесном, выгоревшем на солнце бушлате.
— Моя дорога короткая, а вам еще пригодится, возьмите — глухо проговорил Дормидонт, — а то замерзнете в плаще.
Я не мог спорить с ним. Взял. У трапа он встал. Обернулся.
— Так не забудь же написать, — сказал Дормидонт напоследок.