Прочерк
Шрифт:
Тут только я заметила, что и зубы у него гнилые.
Они ушли. Я сразу кинулась к Митиной двери — сесть на тахту и понять наконец, и решить, и обдумать, но ведь дверь-то его опечатана! Я вошла в Люшину комнату и села прямо на пол, среди детских книг, кубиков, старых кукол.
Пока они были здесь, мне казалось, что — стоит им только уйти — я пойму. Пусть даже уйдут Изя и папа — я и одна пойму. Но вот я сижу одна и не верю в случившееся — слишком глупо! искать у нас оружие! И отравляющие вещества вместо солнечного!
Бедный Корней Иванович, бедный папа! его разбудили,
Я услышала первый трамвай. Как ни в чем не бывало трамвай начинает утро. Котята с клубками тоже как ни в чем не бывало резвятся под потолком.
Кого послать к Мите?
Мирона, конечно, Мирона! Он не служащий, он студент и сейчас — на каникулах. Мы встретимся сегодня в 10 часов (сегодня это уже завтра, хотя еще длится сегодня), врач-терапевт и врач-рентгенолог осмотрят его, а потом он съездит в Киев. Кашляет он? Ну и что? Трехдневная поездка на юг не повредит ему. Деньги я ему дам, деньги есть. Вот только билет добыть трудно: сейчас все едут на юг.
Я заставила себя немного прибрать в Люшиной комнате. Умылась, с омерзением вспоминая паучьи руки и гнилые зубы немытого. Холодный душ вывел меня из столбняка. До чего же глупо я сделала, не взяв из своей комнаты вещи! На чем же, спрашивается, лягу я спать вечером? Если до вечера меня не арестуют.
Ровно в 10 я подошла к дверям поликлиники. Мирон уже поджидал у дверей. Кепка заломлена набок, папироса в уголке рта — ни дать ни взять сам Маяковский, Миронов кумир.
Мы вас ждем, товарищ птица, Отчего вам не летится? —сказал он мне вместо «здравствуйте». (Румянец на смуглых щеках, блестящие глаза, белозубость.) — Кто это, сударыня, ломился к вам в дверь поздно ночью? Маменька моя так перепугалась, что разбудила вашего папеньку. Жаль, меня дома не было; я не допустил бы такого неприличия. Но скажите мне по совести: «что же делает супруга / Одна в отсутствии супруга?»
— Потом, — ответила я, и мы поднялись в поликлинику. — А какая у вас температура?
— Потом! — ответил Мирон. — Такой ерундистикой я не интересуюсь. И вообще — я здоров, а это все «тучкины штучки» — то есть маменькины.
Коридор. Очереди больных на стульях у дверей врачебных кабинетов. К Резвину очереди нет. Мирон сразу постучал и вошел.
Поджидая его, я в уме писала письмо Мите. Слова не шли. Невозможно в письме рассказать, что с нашей жизнью случилось, какой был дворник, какие звонки, как налетчики рвали бумаги у него в комнате. И как Корней Иванович корчился на Люшиной кровати. И сапоги солдат по полу — не по полу, по бумагам. Наверное, не следует и пытаться изобразить, а просто несколько строк:
«Митя. Мне предъявили ордер на твой арест. Да, очень странно. Надо увидеться во что бы то ни стало и вместе решить»…
Из двери кабинета вышел Мирон. Вид у него был по-прежнему весьма развязный. Он помахал бумажками.
— Послали брать кровь зачем-то. И на рентген. А всё вы и маменька.
Он отправился по коридору вдоль, а я вошла к врачу.
— Присядьте, пожалуйста, — сказал Резвин. (Я знала его мало и случайно — он был приятелем одной детской писательницы, печатавшейся в Детгизе.) — Ну что же я могу вам сказать? Мальчик безнадежен.
— Какой мальчик? — не поняла я и от неожиданности, в поисках неизвестного мальчика, даже огляделась вокруг.
— Да вот этот… О котором меня просила Марья Анатольевна. — Он взял в руки карточку. — Левин, Мирон Павлович, 1917 года рождения… Ведь это вы с ним пришли?
— Я. Но… что случилось?
— Каверны в обоих легких. Запущенный tbc. Кровохарканье. Процесс запущен необратимо. Да вы не бойтесь, сию минуту он еще не умрет. Туберкулезники — они живучи, как кошки. Полежит в больнице, подлечится — сейчас у него 38,2, — потом надо отправить его на юг… Он, кажется, в Детгизе стажирует, так? Ну вот! — сначала здесь в больницу — я дам направление — а потом в Ялту, на юг, хорошо бы путевку в санаторий ЦК комсомола. Годика полтора он еще протянет… Да вы не волнуйтесь! Присядьте. Сейчас я выпишу направление.
До известия о Митином аресте я совершила три попытки предупредить его.
Из друзей моих в городе никого. Предлагал поехать в Киев Корней Иванович, но я воображала, будто он, как и я сама, как и Гликин, уже на примете и, если в Киев отправится кто-нибудь из нас, мы наведем ищеек на Митин след. Я считала необходимым соблюдать конспирацию и изобрести другого посланца.
Друзей в городе не было, оставалось обращаться к знакомым.
Первая же моя попытка показала, как поверхностно были мы знакомы со своими знакомыми. И родственниками.
Позвонила я одному из Митиных учеников, а точнее сказать, одному из его горячих почитателей, некоему Косте Г. Каждый раз, когда Косте случалось бывать у нас и мы почему-либо оказывались наедине, он с истинно юношеской горячностью объяснял мне, что Матвей Петрович не какой-нибудь там талант, а несомненно — гений. («Бронштейн пока что сделал меньше, чем Ландау или Гамов, но сделает, вот увидите, больше».)
Меня смешил этот счет: больше, меньше, талант, гений… Митя для меня Митя, и этого мне вполне достаточно.
1 августа 1937 года, проспав на полу несколько часов, я из автомата на почте позвонила Косте и назначила ему свидание в скверике возле Владимирской церкви. Он явился минута в минуту — в летних, белых, хорошо отутюженных брюках, кудрявый, хорошенький, с кукольно-голубыми глазами. Я слыхала, он собирается в начале августа на Украйну, к родным. Не то в Чернигов, не то в Дарницу, не то в Ирпень. Я сообщила ему об ордере на Митин арест. Не может ли он срочно выехать в Киев, повидаться с Матвеем Петровичем, рассказать ему все и только после этого отправиться туда, куда собирался?