Прочерк
Шрифт:
Появление на свет долгожданной дочки не только не сблизило, но оттолкнуло нас друг от друга еще дальше.
Следуя советам опытного врача, я придерживалась строжайшего режима: кормила, укладывала спать, купала, выносила на воздух по часам. В уходе за младенцем вынуждена я была соблюдать особую стерильную чистоту: девочка родилась здоровая, но в больнице ее заразили «пемфигусом». По маленькому розовому телу крупные желтые гнойники. Врач объяснил мне: спасение одно — антисептика. Он требовал, чтобы пеленки были чисто-начисто выстираны, прокипячены и выглажены, чтобы, прежде чем подойти к девочке, я надевала чистейший халат и мыла руки особым раствором. Цезарь, хотя и был он сыном врача, все эти педантические предписания почитал чепухой, а самая мысль о каком-либо режиме раздражала его. В собственной своей жизни он никогда не придерживался никакого
В Ленинграде, возвращаясь домой с улицы, Цезарь бросал зимою шубу и шапку, а летом куртку и шляпу прямо на пол, посреди комнаты. «Что с тобою? — спрашивала я в удивлении. — Почему бы тебе не повесить шубу в передней?» После его рассказа о детстве и отрочестве я поняла: на то любящая мама или любящий папа. «Не беспокойся, солнышко, я повешу сама». Это мама. «Наш Чижик с прогулки проголодался… Пора обедать. Катя, почему же вы не подаете на стол?» Это любящий папа.
— А в котором часу вы обыкновенно обедали? — спрашивала я с интересом.
— Не знаю. В котором я проголодаюсь, в том и обедали, — отвечал Цезарь.
«Ребенок был резов, но мил». И правда, Цезарь Самойлович был человек беззлобный, мягкий и далеко не бездарный.
Беззаботный. Беспечный. В быту — безответственный.
Впрочем, вправе ли я, вспоминая о Цезаре, похвалиться объективностью? Вряд ли. Попросту не он был любим мною, и мне ни в коем случае не следовало выходить за него замуж. Я вышла за него «по расчету»: чтобы нерушимо, навсегда возвести стену между собою и человеком, которого любила. Стену возвела (и гордилась своей прямотой: ни минуты не скрывала горестной правды от Цезаря), но жизнь испортила всем троим: Цезарю, себе и тому, кого любила, — нелюбовь его ко мне была мнимая, кажущаяся.
Во всех бедах своего замужества кругом виновата была я сама. Чем сильнее крепло сознание собственной вины, тем настойчивее стучало в висках: «расстаться! расстаться!»
…Как я уже рассказала, Митя Бронштейн с весны 1931 года стал частенько заглядывать к нам. Однако и гораздо позднее, когда Люша и я уже выздоровели, с Митей я почти не встречалась. Изредка, правда, заходил он ко мне в комнату минут на десять — посмотреть, как я купаю Люшу. Думаю, Люша — первый в Митиной жизни младенец, которого он видел вблизи. Невидаль эту рассматривал он с интересом начинающего естествоиспытателя. Замечания и вопросы выдавали младенческое невежество. Один раз он сказал мне: «Вы не обижайтесь, Лида, но я с огорчением замечаю: ребенок ваш родился без шеи»… Когда Люше исполнилось четыре месяца, Митя принес ей в подарок резиновую козу. И очень удивился, что девочка не тянется к игрушке руками, не узнает ее и не говорит «мэ». Может быть, она родилась умственно неполноценной? Митя такой мысли вслух не высказывал, но я читала соболезнование
Вскоре и эти беглые наши встречи прекратились: поздней осенью 31-го года я заболела скарлатиной. В детстве, когда оба мои брата болели, я не заболела, а вот теперь заразилась невесть где. Врач уверял меня, что трехмесячные дети этой инфекции не подвержены, я продолжала кормить, но, в виде исключения, трехмесячная Люша тоже заболела скарлатиной. Цезарь был в отчаянии, но он не умел даже градусник мне поставить, даже температуру записать, а уж перепеленать дочку — об этом и не мечтай. Вы' ходила меня и Люшу старинная приятельница моих родителей Агата Андреевна Охотина. Она переехала к нам на Манежный и не покинула до тех пор, пока я, с сильно подорванным сердцем, все-таки не поднялась. И пока Люша не поправилась тоже.
Было это в ноябре 31-го года. Однажды, когда болезнь уже осталась позади, мне внезапно почудился из пустых комнат голос моей матери. Сначала я подумала, что снова впадаю в бред. Держась за стены, я отправилась в трудное путешествие: на другую, дальнюю половину квартиры. Мария Борисовна молча, деловито и сосредоточенно распаковывала чемодан. Она похудела, осунулась, постарела, и какая-то чувствовалась в ней отчужденность. Моего появления она почти не заметила.
— Где папа? — спросила я, холодея.
— В Москве, по издательским делам, — ответила она. Следующего вопроса я не задала. Осмотрелась, Мурочки нет. Ни в одной комнате. И голоса ее нет.
Пока я хворала, Мурочка умерла. Похоронили ее там, в Алупке. Как я узнала впоследствии, Корней Иванович писал из Крыма друзьям: «Одна моя дочь у меня на глазах умирает в Крыму, другая далеко — в Ленинграде».
Я осталась жива. Мурочка умерла.
Я Мурку очень любила. Именно она внушила мне непреодолимое желание родить. Чтобы у меня была собственная, своя Мурочка… Мурка явилась на свет в голодном двадцатом году, хилая, слабенькая. Мне минуло тогда 13, и я много нянчилась с ней. Удивительно умное, светлое, благородное и талантливое существо.
Мурочка с самых ранних лет знала и любила стихи. И писала их. За свою короткую — одиннадцатилетнюю! — жизнь она вынесла много страданий. Туберкулез сначала уничтожил сустав стопы и колено одной ноги, потом колено второй, потом уничтожил глаз («таких случаев бывает один на миллион», — говорили врачи), потом почки, потом легкие. Когда кто-то из друзей послал ей в Крым большую нарядную куклу, она написала стихи, обращенные к этой златовласой красавице:
Новая кукла, новая кукла, Я в Ленинграде раньше жила. Новая кукла, новая кукла, Там я счастливая была.Рыдание об утраченном счастье в одиннадцать лет.
Крым не помог ей. Слабый организм не оказывал никакого сопротивления болезни. Да ведь никаких лекарств против туберкулеза, кроме теплого климата, тогда еще и не знали.
…Мурочки больше нет. Мои родители уехали с нею, а вернулись без нее. Оставили ее там, у моря, в могиле.
— Я слышала, у вас умерла дочь, — сказала через несколько дней моей матери забежавшая за солью соседка. — Какое несчастье!
И добавила:
— Зато у вас теперь внучка растет.
— Один человек не может заменить другого, — резонно ответила Мария Борисовна.
Скоро я поняла, что моей матери, только что потерявшей дочку, тяжело видеть Люшу.
Оправившись после скарлатины, Люша росла здоровым ребенком веселого и спокойного нрава. Вот она уже пускается бродить по кровати, вот уж и зубов у нее сколько положено, вот уже и по полу без чужой помощи ходит от окна до самого дальнего угла нашей комнаты, до нашей железной печи, вот уже и по улице за ручку… вот уже и заговорила… А все-таки жизнь мне не в жизнь. Мои давние товарищи по редакции Детиздата добывают иной раз для меня редакторскую работу на дом. Это как-никак деньги, да и работа любимая, но все же не то, не то! я рвусь из дому, хоть на несколько бы часов в день! в редакцию, где я до болезни проработала около двух лет, к старым друзьям, к новым рукописям, к новооткрытым писателям, к общему азартному труду, к литературным побоищам. Главное — из дому, из дому! отношения с Цезарем все беспощадней, все жесточе — мы ежеминутно отравляем друг другу существование.