Проданные годы. Роман в новеллах
Шрифт:
— Эта Аделя — ведьма! — злобно сказал я, протирая кулаком глаза. — Кабы я повстречал ее, я бы ей…
— И ножницы я принесла, как знала, — прервала мои угрозы мать. — Ты сядь, живо остригу. Не шевелись, не то ухо отхвачу.
Вынула из кошелки ножницы, лоскут старого холста, чтобы прикрыть плечи. А потом опять порылась на дне кошелки и вытащила оттуда вовсе уж неожиданную вещь: два куска сахару.
— Это тебе. Один от Маре, другой от Лявукаса. Он все время спрашивает, бережешь ли ты его стеклышко?
Сахар был не только нежданной,
— Аделя эта — сущая ведьма, еще похуже ведьмы. — Злости во мне было не занимать стать.
Мать перестала улыбаться, села рядом на пеиь и долго молчала, потупившись.
— За что на нее сердишься? — спросила меня совсем другим, незнакомым голосом. — Ругаешь за что?
— А зачем она пошла замуж за другого? Чем Йонас ей плох был?
— Дитя ты еще, сынок, мало разумеешь… А когда не все разумеешь, не спеши судить людей, помолчи лучше. Аделин отец, старик Вайтекус, уж много лет сидит по шею в долгах, как в болоте. Все искал через дочь покрепче опору, вот и нашел… Якштонис ему векселя переписал, избавил на время от пристава. Три ночи ревела девка, чуть ума не решилась. Лучше бы мне в быструю речку, говорит, чем без Йонялиса жить! А ты: ведьма, ведьма. Когда встретишь эту ведьму, низко поклонись ей, ноги поцелуй злосчастной. Кабы Йонас получил землю, тогда бы тянул свои беды в одной упряжке с Вайтекусом. А теперь… своими слезами выкупила она стариков из нищеты!
Я стоял остолбенев. Мать вздохнула:
— Ах ты, милостивый боже. Когда ты только устанешь людей своих мучить?
Невдалеке что-то треснуло. Это был Стяпукас. Где ему в кустах усидеть. Высунул голову и таращил глаза, только не на меня и не на маму, а на сахар в моей руке.
— Поделись с ним, — сказала мать.
Стяпукас долго не мог поверить, что это ему дают сахар. А когда наконец взял, то засмеялся совсем уж как дурак и сразу отвернулся, застыдился, а потом одним махом скрылся в лесу. Но ненадолго. Опять высунулась его курчавая голова. Крикнул:
— Ты не ходи, сиди тут!
Исчез в кустах и оттуда объявил:
— Я один попасу.
Мать улыбнулась, поднялась с пня.
— Хороший приятель у тебя, — сказала. — Ну, сиди, не вертись.
Остригла мне волосы, обрезала обломанные, обкусанные ногти, а как увидела прохудившиеся сзади штаны, тут же сняла с меня и залатала лоскутом пестрядины, который тоже вытащила из своей неиссякаемой кошелки.
— Хотела раньше прийти навестить тебя, да все недосуг, — говорила она за починкой. — Соскучились мы по тебе все, Лявукас мисочку молозива было припрятал под кровать, вся изба провонялась, пока я отыскала…
— А картошка еще есть?
— Давно нет, вышла. И неизвестно, как с новой будет в нынешнем году. Отец у нас очень горячий, не утерпел, сцепился с Тяконисом, а тот остервенел, теперь каждый день кричит,
— Какой Бразилии?
— Не знаю, дитятко. Есть, говорят, такая теплая страна. Отец вернулся однажды из местечка и говорит: люди подбивают ехать в Бразилию эту. И везут туда даром, и кормят дорогой, потом лишь отработать нужно. Два года, что ли. Лауконисы уж уехали. Все равно, мол, здесь ли, там ли ломать горб, а может, там и получше будет.
— Так поедем и мы!
— Отцу и хотелось бы, а я не знаю… Откуда знать, что найдешь в чужих краях? И по морю страшно… Это тебе не озеро, не лужа, плыть нужно долго, и качает до того сильно — все нутро выворачивает. Бывает, и ко дну пойдешь… И опять же думаю: может, и хорошая страна эта Бразилия, да только где это видано, чтобы бедного человека дожидались с хлебом-солью? Нет такой страны на земле.
— А здесь что за сласть? Паси и паси, а когда подрасту — в батраки надо идти, — сказал я с досадой, потому что дорога казалась мне очень заманчивой, хоть я и понятия не имел, что это за Бразилия и как плывут по морю.
— В батраки придется идти… — повторила мать. — И тебе и Лявукасу придется. У всех такая доля, и никуда от нее не уйдешь.
Оглянулась она вокруг, будто стараясь найти ответ на свои мысли. Немного помолчала, подумала.
— Не моего ума дело, сынок. Как отец скажет, так и будет, — промолвила она как бы про себя. — Хорошо бы подождать, как там Лауконисам посчастливится. Напишут, сам Лауконис сулился…
Долго мы еще беседовали про Бразилию, про наш дом, про Тякониса. И понял я: хоть не больно весело мне здесь, но и дома не веселее. И я гордился в душе, что вот пропастушу год — привезу домой свой первый заработок. А может, хозяин даст в придачу пол-окорочка, может, пучок льна подкинет, как обещал… Столько добра — амбары ломятся.
Уходя, мать посулила опять как-нибудь навестить меня и привести с собой Лявукаса: пусть посмотрит, как люди пасут, приглядывается, свыкается. Еще год-другой — и подрастет, пойдет в пастушонки, пригодится ему эта наука!
— Ты нарви цветов, — сказала она, уходя за деревья. — Видишь, сколько их здесь, кругом пестреют! Йонялису на могилу положи…
— А я не знаю, где его могила…
— Со стадом набредешь. Положи, сними шапку, постой, молитву сотвори на коленях… — голос ее дрогнул.
— Мама, да за удавленника нельзя молиться.
— За Йонялиса — можно.
Хозяева вернулись только через три дня. Молча принялись за дело. Йонаса не поминали ни единым словечком. Лишь по вечерам, когда выбившийся из сил хозяин приволакивался с поля к ужину, старая Розалия сочувственно говорила:
— Изведешься ты один, сынок. Ой, поищи батрака, ой, поищи. Вот-вот рожь косить, яровые начинать, не разорвешься же на части, всюду одному не поспеть… И к чему? Два века не проживешь, один тебе дан — и тот укорачиваешь!