Прощение
Шрифт:
– Конечно! Да вот, - воскликнул я, приставляя гвоздь к его груди, разве же не серьезно?
– Я не хочу попасть впросак и стать посмешищем, - сказал Курага срывающимся голосом, - я хочу быть совершенно уверен, что это не шутка и что ты действительно задумал ударить меня этим гвоздем.
– И ударю сейчас, и ты будешь совершенно уверен...
– Погоди, - перебил Курага, - не торопись. Просто я должен знать, что ты способен это сделать. Скажи только: да или нет.
– Да, - ответил я.
– Хорошо, допустим, что это правда. В таком случае я прошу у тебя прощения за все зло, которое тебе причинил. Не ударяй меня гвоздем, Нифонт, ты видишь, я и впрямь испугался, да, мне страшно, мне трудно говорить... Он закашлялся, стер с губ пену и продолжил: - Прости... И ту анонимку, и все, все мне прости. Я унижаюсь? Это вызвано необходимостью. Я начинаю бояться тебя, Нифонт. Я еще никогда не встречал таких людей,
– Вот, сказал он, протягивая мне для показа платочек.
– Не нужно, - отверг я.
– Прикусил язык, в волнении. Я разволновался, - сообщил Курага, нужно иметь крепкие нервы, чтобы выдержать подобное. Такое напряжение! Ты пират, Нифонт, ты сущий дьявол, ты мог бы стать Наполеоном, а я, сам видишь, обыкновенный человек, не царь и не герой. Мне приходится молить тебя о снисхождении.
– Поговори, - сказал я, - поюродствуй еще, а там и порешим...
– Нифонт, дурашка, да я в самом деле испугался. Я дрожу от страха. Как я могу знать, что у тебя на уме? Нифонт, - он внезапно прильнул ко мне, уткнулся лицом в мое плечо, как бы целуя его, - мне не по себе.
Я оттолкнул его и увидел, что на его бледном лице теперь взыграла гримаса неподдельного ужаса. Я сказал ему, чтобы он проваливал.
– Но я...
– пробормотал он, - могу ли надеяться... подари мне надежду, что никогда в будущем...
– Я завтра навсегда уезжаю отсюда. Или сегодня.
Он еще что-то пробормотал, я услышал что-то о деньгах и взвизгнул:
– Это неслыханно! После всего ты еще напоминаешь мне о каких-то деньгах? Убирайся, пока цел!
– Спасибо, Нифонт... За все тебя благодарю... Обобрал меня до нитки... Но об этом ни слова... Я молчу. Я покорен судьбе. Среда меня съела - что поделаешь?
– приятного вам всем аппетита, господа хорошие!
Он медленно, опустив голову и не оглядываясь, побрел в проход между домами. Я вернулся в парк, углубился в чащу, где не так припекало солнце. Какой-то шум заставил меня обернуться. Курага и Пронзительный сломя голову бежали в мою сторону, а в отдалении, прихрамывая и терпеливо огибая кусты, трусил толстый незнакомец.
– Ну, Нифонтушка, - завопил Курага, - держись теперь!
У Пронзительного был вид великана, долго терпевшего на своей груди наглую возню всякой мелкой живности и наконец встрепенувшегося; не бежал он, а буквально летел пулей через кусты, как взъерошенный озлобившийся воробей. Я не имел времени гадать, что именно побудило его проявить такую заинтересованность во мне. Как в горячке он обнаруживал дикую, сумасшедшую радикальность намерений. Я выставил кулак встретить эти намерения без энтузиазма и благодарности, но Пронзительный отмахнулся от моего кулака, как от надоедливого комара, и плотный удар лег на мою голову.
– ------------------
Я очнулся у ног толстого незнакомца, который сидел на низком пеньке и что-то чертил кончиком трости у моего лица.
– Ну как?
– спросил он добродушно.
– И они не расшибли мне голову до крови?
– удивился я.
– Предмет, которым вас огрели, - пояснил толстяк, - был большой, похожий на лопату и являлся как бы слепком с вашей головы. Им можно либо вообще снести вам голову, если ударить ребром, либо только оглушить, что они и сделали.
– Отлично, - сказал я, вставая.
– Кстати, я не испытываю после удара никаких неприятных ощущений. Все равно как после сна.
– Они обчистили ваши карманы, - поведал незнакомец, - и на прощание посоветовали вам держать язык за зубами, поскольку-де вы так или иначе задолжали им больше, чем они нашли при вас.
– Да, они взяли лишь то, что я похитил у мамы. Основной капитал я предусмотрительно спрятал в багаже.
– Рад за вас.
– А с вами я тоже должен драться?
– Как хотите. Но если вы полагаете, что я для этого тут оставлен, то ошибаетесь, я остался по собственной инициативе. Я, кажется, предостерегал вас, что не следует связываться с этим негодяем Курагой. Временами он предстает настоящим интеллигентом, он не лишен лоска, приятности, вальяжности, но в сущности он разбойник с большой дороги. В прежние эпохи так вести себя было признаком человека с национальным характером, а как дело на этот счет обстоит сейчас, я не знаю. Впрочем, думаю, что в наше время, когда национальное практически вытравлено нашими разнесчастными экспериментами, подобное поведение не что иное как плод никудышнего воспитания, которое только коверкает душу, учит двойственности и лицемерию. Я, к примеру. Почитывал книжки, пописывал стишки, а в свободную от этих занятий минуту не брезговал украдкой таскать у соседа хлеб, порошковый суп, колбасу. Уровень моих представлений о моральных ценностях не поднимался до понимания, что это отвратительно, мерзко, что это противоречит логике, хотя при всем-то этом я за книжками и стихами витал на таких высотах, в таких эмпиреях, что Бог ты мой, куда там вашему Кураге и иже с ним. И вот, друг мой, не знаю, как вас кличут, столь экстравагантное положение длилось до тех пор, пока совершенно сбившийся с ног сосед не надумал всучить мне книжку одного нашего мыслителя, - не будем пока называть его имя всуе, а придет другое время, назовем в полный голос и воздадим должное. Так вот, в книжке этой черным по белому пишется, что жить нужно не по лжи, приятель. Не ново, скажете вы? Для вас, может, и не ново, а для меня оказалось до крайности ново. Тогда-то и раскрылись мои глаза.
– А когда сосед всучил вам эту книжку?
– спросил я.
– В прошлом месяце, если вам так интересно это знать. С прошлого месяца и началась для меня новая жизнь. Нет, я и раньше догадывался... подозревал... мне это отчасти даже и понятно было... но вот так, черным по белому! И словно обухом по голове!
Я сказал:
– Будем надеяться, что ваша новая жизнь продлится так же долго и безмятежно, как прежняя.
– До свидания, - сказал толстяк, с некоторой рассеянной задумчивостью глядя на меня.
Я подался к Гулечке. Заявив, что после удара не испытываю никаких неприятных ощущений, я немного погрешил против истины: голова все-таки гудела и, пожалуй, не слишком удовлетворительно держалась на плечах. Однако, с другой стороны, неизъяснимая, возможно, что и болезненного характера бодрость разливалась по телу и весьма подстегивала мой дух. В ней сквозило нечто ироническое, некий позыв к легкости, даже игривости, и вместе с тем она выталкивала наружу ясную, конкретно поставленную задачу, т. е. отомстить многим моим обидчикам, любить шаловливую Гулечку наперекор всему, наперекор безнадежности, ну и в подобном духе. Я не собирался тотчас идти мстить, это возникло как своего рода дальняя цель, на будущее, зато, надо сказать, энергично. Во мне побудилась энергия человека будущего, и это был обнадеживающий симптом даже и для моего настоящего. Это предполагало уже в настоящем необычайную, странную жизнь, напряженную и, конечно же, исполненную авантюрного духа. Сейчас я отважно смотрел в перспективу. Я вовсе не жаждал каких-то баснословных побед, подобные понятия, похоже, утратили для меня свой сакраментальный и притягательный смысл. Это даже не было волей к жизни в чистом виде; если начистоту, это была, скорее, подхватившая, закружившая меня ирония, хорошая и вполне радостная.
Я поднялся на третий этаж гулечкиного дома, позвонил и, в волнении ожидая, пока мне откроют, даже выбросил зачем-то вперед обе руки, словно бы разгребая ими материю стен и двери. Навстречу мне выползла многорукая и многоногая, опостылевшая за последние дни юность, засмеялась знакомым позавчерашним, вчерашним смехом, втолкнула меня в комнату, где Гулечка пытливо расчесывала у зеркала свои очаровательные локоны. Как оказались здесь эти кавалеры? Ответа не было. Вездесущие? Чернильная тьма внезапно поместилась в моей голове, на лицо Гулечки таинственно ложились какие-то багровые отблески. Но потом в темноте, которая, казалось, вот-вот лопнет от готовности излиться брызжущим, ликующим светом, побежали белые трепещущие точки, оставлявшие фосфорические следы, и с приятной небрежностью наметились прежние очертания комнаты. Возник человек, он стоял, свесив по бокам руки, склонив голову на плечо, и в упор смотрел на меня маленькими блестящими глазками. Юношеские тела, словно образовав хаос совокупления, вырастали друг из друга, влажно и душно пульсировали. Некая оргия надвигалась на меня, оглушала, ослепляла, но я хотел непременно высмотреть того человека и смотрел, приставив козырьком ладонь к глазам. Лишь по случайности я заметил, что толстенькая коротконогая девчушка выметает сор из дальнего угла похожим на гитару веником и никакой оргии там нет. Я почувствовал одиночество. Я словно подполз к какому-то краю, не ведая, что за ним, свесил через него голову и увидел спуск в ад. Простиралось ли в таком случае надо мной небо, сиял ли рай? Трудно сказать. У меня не было на этот счет никаких руководств, знамений. Это могло быть все что угодно. В этой неопределенности, в этой расплывчатости, в этом отсутствии перспективы и связи с прошлым ничто не приходило изнутри, все навязывалось извне. А она, Гулечка, сидела перед зеркалом и не смотрела в мою сторону.