Прощение
Шрифт:
Я не мог не отметить справедливость этих рассуждений.
– Все эти пространные разглагольствования, - продолжал мой друг, что, мол, работая на государство, мы работаем на себя, ибо государство это мы, - пустая болтовня, которой можно заморочить голову какому-нибудь люмпену, но не мыслящему и мало-мальски образованному человеку. Допустим, я живу на необитаемом острове и это и есть мое и вообще государство, и я работаю от зари до зари, получаю взамен, то есть от самого себя, сносные условия существования, а больше мне получать не от кого и нечего. Или допустим, что в этом государстве живут двое: я и капиталист, назовем его так. Я тружусь, а капиталист руководит,
– Но в таком случае он не капиталист, а какой-то уже вождь, господин, король, натуральный царь, - возразил я.
– Ему принадлежит земля, на которой я тружусь...
Я перебил:
– Значит, он помещик.
– Не цепляйся к терминам, а следи за нитью рассказа. Это в своем роде притча, и есть основания называть одного из ее героев капиталистом, сказал Причемлеев веско.
– Ему принадлежит, скажем, финиковая роща...
– Это государство Финикия?
– Да, Финикия, и там я получаю за свой труд сносные условия жизни собственный домик, утварь, еду.
– Здесь мы не получаем ничего.
– Верно! Совсем другая ситуация в Финикии. Более того, я получаю там еще и то, чего не мог бы получать, если бы жил один на необитаемом острове: капиталист платит мне деньги.
– Где же они?
– Они все в обороте. С тем же капиталистом я вступаю в сделки, обмениваюсь с ним, выкупаю у него его же частную собственность, и чем больше он платит мне, тем большую власть приобретаю я в Финикии.
– А какой смысл ему платить тебе все больше и больше?
– А куда он денется? Ведь я работаю на него от зари до зари, и он вынужден поощрять меня, если не хочет, чтобы мое трудовое рвение вылилось в рвение социального протеста. Если не хочет, чтобы я устроил беспорядки и, как трудящийся совершив всякие завоевания, организовал ему жесткую диктатуру пролетария. Нет, как разумный парень, он предпочитает эволюцию, а не революцию.
– И в конце концов ты становишься капиталистом, а его заставляешь работать на тебя? И он работает, пока не обретает достаточную силу, чтобы вернуть себе утраченное...
– Да!
– воскликнул Причемлеев с жаром.
– Да! Но это уже высшая механика... миф о вечном возвращении... а если у нас пытливость не кабинетная, а живая, мы должны прежде всего интересоваться не ею, а собственной душой. Мы должны остановиться и заглянуть в свою душу. Если мы здесь не имеем настоящей собственности, значит мы живем как бы на необитаемом острове. Ах вот оно что? Прекрасно! Я живу на необитаемом острове и безраздельно владею им, этим пустым клочком земли. Владею, ничем не связанный, ничем не обремененный, кроме как заботой о собственном пропитании. Но это, согласись, эфемерная власть.
– Согласен!
– Зато в Финикии меня ждет участие в человеческих отношениях и тем больший контроль над ними, чем больше будет платить мне мой работодатель, а это последнее целиком зависит от моей работоспособности, сноровки, настойчивости, пролетарской зрелости. Что же предпочтительнее? Обрасти мхом на необитаемом острове и захиреть или переплюнуть первого финикийца и самому стать первым?
Я поднял чашу с прекрасным сухим вином, осушил ее и спросил:
– А что ты будешь делать, если не доберешься до Финикии? Переселишься в скит и будешь даровой кормежкой развращать до безделия северных медведей?
– Как не добраться! Я обязательно доберусь. Может, ты скажешь, что на необитаемом острове я свободен как птица, а в Финикии меня ждет рабство? Но свобода, при которой не на кого равняться, некого обгонять, зачем мне такая свобода? разве она подразумевает живую жизнь?
– Стоит ли уподоблять наше госудрство безлюдному острову?
– возразил я.
– У нас имеется своя борьба, свои барьеры, рифы, подводные течения, свои способы выражать чувства и душевные наклонности. У наших женщин бывают видные, на редкость привлекательные формы, а это уже кое-что... Но вообще-то я не силен по части пророчеств и обобщений, не мне забегать и заглядывать далеко вперед, я более или менее отчетливо вижу лишь то, что нас может ждать в ближайшем будущем.
Причемлеев тут же произвел расчеты:
– В соображении обозримого будущего мне необходимо заработать, и немедленно, четыре тысячи: на сносные условия жизни в течении года. Я готов взяться за дело хоть мию минуту и не сомневаюсь, что свою экономическую программу выполню. Так кончается необитаемый остров и начинается Финикия.
– Но ты рискуешь раздвоиться и лишь вообразить Финикией своей необитаемый остров. Знаешь, - сказал я, - всякая философия и теория хороша до тех пор, пока не принимается корчить из себя систему, всеобъемлющую концепцию, поучать, раздаривать практические советы. Четыре тысячи, позарез необходимые для твоих материальных и духовных запросов, для другого, может быть, просто смерть.
– Но почему? Я не пожалею, дам этому другому денег, видя его бедственное положение.
– А если это бедственное положение тогда и возникнет, когда ты дашь ему деньги?
– Понимаю твой нигилизм, - усмехнулся необыкновенно словоохотливый нынче Причемлеев.
– И потому, что ты нигилист, а этот твой нигилизм вполне доступен моему разумению, последнее слово остается за мной. Так рассудила история, дружище. Ты бунтуешь против идей, которые претендуют стать общими, религией, культом. Но ты ли первый? Ты хочешь разрушать то, что уже само рушится на твоих глазах. Что толку бунтовать против христианства и социализма, если они разваливаются сами собой? На самом деле тебе, неприкаянному, не стоит давать конкретные имена тем ветряным мельницам, на которые ты наскакиваешь. Ведь в действительности есть только одна настоящая и вечная борьба: между обывателями и неприкаянными. И тебя мучит, что обыватель умеет принимать форму, приспосабливаясь тем самым к самым различным условиям существования, а ты не умеешь. Ты кричишь: долой христианство! бей социализм!
– и словно не понимаешь, что нападаешь вовсе не на идею, а всего лишь на сытого и довольного собой господина, который принарядился христианином или социалистом. И он слышит твои крики, вот что опасно. Он перенимает твою терминологию, и если завтра объявят конец социализма и начало капитализма, он, а не ты, первый отзовется: я капиталист! А ты снова останешься с носом. Подумай об этом. У меня будут четыре тысячи, и я не пропаду, а что будет у тебя? Никому не нужные рифы и подводные течения да женские прелести, на которые тебе уже поздновато станет претендовать?
Так мы говорили в лесу, иной раз и рисуя друг перед другом пугающие картины, но не пугаясь, потому как было хорошо в природе и в нашем деревенском жизнеустройстве. Я вполне допускал, что высказанное нами может быть правдой какого-то как бы даже нездешнего разума, нездешней логики, правдой, не касающейся близких, непосредственных чувств. Возвращалась, с букетом и ягодами, Гулечка - искусный венок обрамлял ее голову, и мы любовались, - мы шли домой, а когда пересекали ручей, прозрачно-желтым телом лежавший на песке, я брал Гулечку на руки, она же прижималась ко мне. Славное было времечко.