Прощёное воскресенье
Шрифт:
— Выпей — полегчает, — посоветовал Родион, уже не сомневаясь в своих словах.
— Вряд ли, — Снегирев хотел улыбнуться. — Она мне сниться будет, эта пуля. Жадность в меня стреляла. Черная жадность!
— Хватит сердце рвать. С окончанием трудов боевых, товарищи!
Про себя, однако, подумал: «Просто о жадности рассуждать, когда сам голый!»
Они выпили. Налили еще по одной и пожелали Царствия Небесного покойному Евтюхову, хотя перед тем как отойти, Иван сказал худые слова про Родионову затею и революцию. Еще пытался молитву вспомнить, но не успел…
Плохо умер Евтюхов.
Рассвет неохотно вползал в избу, обнажая ее беспощадную бедность. Она выступала в ветхом тряпье на полатях, ссохшихся ичигах, заношенной одежонке, развешанной вдоль покосившейся в сторону, просевшей балки стены. Изба напоминала нору старого, ленивого зверя. В ней пропадала охота двигаться, чтобы не ворошить тяжелый, липкий воздух.
Хозяин избы вернулся уже при свете. Избитый. Покусанный в драке с Якшиным Фортов заметил это первым. Он и спросил:
— Никак с коня падал, Егор?
Шкарупа ему не ответил, но осторожно поднял от пола взгляд и осуждающе посмотрел на Родиона. Большое, вытянутое лицо его пересекали глубокие царапины, отчего желтоватые глаза были забраны в кровавую решетку.
Родион тихо присвистнул:
— А ну сказывай, кто позволил?! Бойцов пошлю!
— Не, — безнадежно покачал головой Шкарупа. — Не найдем…
Прикрыл лицо руками и сел рядом с Фортовым.
— Просил вас, Родион Николаич, объяснял языком русским — нельзя мне суваться. Не скопили еще ни страху, ни уважения ко мне. При нонешней обстановке лучше было тихо сидеть. Сами говорили, что я — тайное ухо революции. Ухо слушать должно. Поленьями стервы били.
— Кто?
— Я почем знаю? Ночью все одного лица!
— А наган?! У тебя ж оружие при себе было!
— Коли подтри дрючка попадете, провсе забудете…
— Посчитал дрючки-то! — хохотнул Фрол. — Грамотный!
— Скалишься, Фортов! — Шкарупа отнял от лица руки, бросился к печке, схватил березовое полено. — Частресну по башке — всю жизнь веселым станешь! Оне же насовсем мине кончить могли!
Держа полено на взмахе, обвел всех трагическим взглядом.
— …Без сердца вы люди.
— Живой, и ладно, — примирительно сказал Родион. — Звонаря предупредил?
— Позвонит, как просили, — Шкарупа опустил полено. — Безбожниками он вас называет, христопродавцами. Еще — сволочью краснопузой.
— Ну и что? — Родион протянул руку к стакану. — Безбожники и есть. Но Христа мы не продали. Иуда, товарищ евонный, жидком торганул. Тридцать серебреников получил. Верно, Фрол?
И взгляд, точный, изучающий, нашел глаза Фортова, и тому от него не уйти. Фортов тоже смотрит, как приговоренный к тому глядению. Они были вдвоем в безгласной коморке общей тайны. Один спросил. Другой — не ответил. А что скажешь: вот он, комиссар, живой, водку с ними пьет.
— Строй отряд, Фортов! — с неохотой приказал Родион. — Бабу мою забрать пошли Акима.
— Люди измотаны, — начал было Снегирев.
— Зато живые! — Родион шумно выдохнул. — Не перечь мне нынче, Александр. Думаешь, никто в тайгу не ускакал? Одних офицеров по зимовьям роту настрелять можно. Не забудь напомнить, комиссар, про пленного офицера. Расстреляем для уроку.
— Надо ли здесь?
— В Суетихе? — повторил Родион осторожно, и на раскрасневшееся лицо его набежала тень.
Такое не забудешь. Зря потревожил, Саня…
Он всегда это помнил, носил при себе. И мирился, не противился, если оно вдруг ни с того, ни с чего возникало само по себе из какого-то незначительного случая. Все приходилось переживать заново…
…Пламя, клокочущее внутри церкви, сгорающие в огне крики, стук в забитые двери. Все образовалось вдруг из видимого безразличия семерых пленных офицеров и сухой тишины пустого храма. Храм встретил их скорбными ликами святых. Им предстояло вместе гореть. Прапорщик - вешатель обернулся на свет из двери, в тот момент большая серая крыса с куском просфоры во рту перескочила его сапог, юркнула на глазах у людей в жухлую траву.
Крысы бежали из храма. Там осталось только семь белыхвоинов. Наглухо забили двери и окна. Голос из темноты сказал:
— Ангелы приближаются.
— Может, бесы.
— Не. Таки мученья! Бог уже отверзает двери милосердия.
— А кто Кешку вешал. С тем как поступит?
— Загорит — раскается!
— На огоньке безгласных не бывает. Час завопят!
— Чему радуешься, дурак?! Не жидов жгут - православных.
Вытянулись лица ожидающих казни. Иные еще ропщут за судьбу церкви. Большинство — ждут. Храм пыхнул жадно, с воем. Горел быстро, точно прошлогодний зарод соломы. Вот уже сорвались с обгорелых веревок колокола. Брякнули последним голосом, а самый большой развалился на три части, ударившись о землю. Порхнула было в небо объятая прозрачным, чистым пламенем маковка. Повисла, потужилась, потрепыхалась. Не взяло ее небо. Она завалилась на бок, медленно скатилась по невидимой стене на ближнюю ель, и та затрещала, подломив острую макушку.
Сквозь смолистый жар прорывался запах горелого мяса. Люди, крестясь, пятились от огня. Плакали бабы за спиной Родиона. Кому-то грозили, проклинали. Он стоял на своем прежнем месте. Сердце его хранило холодную ясность подвига. Он думал, что людям нужен этот костер, где горит их прошлое, что они поймут… И знал — не их — свою веру сжигает он в страшном костре. Чтоб навсегда, безвозвратно очиститься от прошлого, для принятия чистого безверия. Семерной смертью крещен был безбожник у горящего храма, ничто в нем на тот момент не шевельнулось: ни совесть, ни жалость, ибо время его пришло!
Часа через три все стало пеплом: бревна, люди, иконы, небогатая церковная утварь. Родион опалил на пожаре ресницы и вечером отказался закусывать жареной свининой.
Запах жареного мяса вернулся, когда Снегирев напомнил о костре в Суетихе. Родион долго молчал, рассматривая самогон в граненом стакане, но все-таки с комиссаром согласился:
— Хорошо. Офицера можно после расстрелять. Теперь — поехали. Слышите: звонарь проснулся!
— Ты что затеял? — насторожился Снегирев.
— Помитингуем немного с тобой, да вот с Его ром… Нет, рановато тебя с такой рожей показывать. Имя это в радость. Отдохни, Егор Тимофеевич, до следующей нашей приятной встречи. Рану пеплом посыпь.