Просека
Шрифт:
В очередную субботу надо ехать за продуктами в деревню.
Жребий выпал Диме и Федотову. Трезор увязался за ними.
В воскресенье после завтрака Бурсенко уселся с удочкой на берегу заливчика, метрах в двадцати от палатки. В заливчике хорошо берутся окуни. Правда, не всегда, а временами. Можно час, два стоять с удочкой — и ни разу не клюнет. Вдруг начинается клёв, длится минут тридцать, сорок. И хоть десять крючков забрасывай сразу, моментально вытащишь десять крупных окуней.
Я беру ружьё, отправляюсь в тайгу. Определённой цели нет, просто побродить. Погода безоблачная. Километра три шагаю по нашей просеке. Сворачиваю вправо. Тайга молчалива. Снуёт под кустом рябчик, на голове у него хохолок. Это самец, он ищет прошлогодние
Я убеждён, что просека слева от меня и очень близко. Присматриваясь к следам, к каким-то старым зарубкам на стволах, спокойно шагаю. Воздух чист, комаров мало. В памяти промелькнули лица родителей, знакомые лица студентов. Вспомнился вдруг Болконцев. И как никогда прежде, я вдруг порадовался, что вернулся в институт, не уехал тогда в Магадан. Славно, славно. Вспомнился Гриша Бубнов. Невольно сравнил его с Бурсенко, о котором уже кое-что знаю. Они ровесники. Но какая разница между ними! Гриша до сих пор не выбил себе твёрдую жизненную колею. Не представляет даже, что можно выбить её где-то за пределами Ленинграда. Бурсенко — москвич, там живут его родные. Во время войны он служил в инженерных войсках топографом. После демобилизации пожил в Москве несколько месяцев, уехал сюда.
— В Москву вернусь жить стариком. Помирать. — Так он говорит. Много он не распространяется о себе. По коротким фразам, которые он высказывает, снисходительно поглядывая на нас, у меня сложилось такое впечатление, будто ему хочется сказать, нам: «Да что с вами много толковать? Вы — студенты, окончили два курса. Вы — мальчишки. И не поймёте, что работать и чувствовать себя человеком можно только здесь». У меня даже мелькнула такая мысль: когда-то давно люди покидали столицу, ехали на Кавказ. Но то были белоручки из дворян. Теперь — работники. Уезжают в сибирскую тайгу.
Огромная чёрная птица вдруг побежала впереди меня. Это таёжный глухарь, кедрач. Ударяя крыльями по веткам, он, как мне кажется, с большим трудом взлетает на вершину высокого кедра. Мне бы подкрасться под самый кедр и тогда выстрелить, но я ещё не знаю, что он может не улететь, если подойду поближе. Не знаю, что издали мелкой дробью его не взять. Стреляю. Птица срывается с дерева. Похоже, снова садится где-то метрах в ста. Спешу туда, но глухаря не видно.
Я вспотел, комары начали наседать. Долго ищу птицу, вдруг замечаю, что солнца на небе нет, оно затянуто тучами. Слегка накрапывает дождик. В какой стороне Енисей, просека? Решаю, что в той, и тороплюсь. Бегу. Нет, кажется, левее надо взять. И сворачиваю левее. Какая-то лощина и болотце; следов человеческих не видно. За лощиной — настоящий бурелом. Далеко-далеко справа от меня что-то гудит. Ну да, это пароходный гудок. Енисей там. Я круто сворачиваю. Ещё два длинных гудка. Отлично. Минут через десять снова гудок, но короткий. Великолепно, я бегу в правильном направлении. Главное, выйти к Енисею, а там уж найду палатку. Бегу долго, запыхался и устал. Стемнело совершенно: не видно шагах в трёх. На память приходят рассказы о том. как люди пропадали в тайге. Один геодезист заблудился и прошёл километров триста в глубь тайги. Спас его охотник-эвенк. Другой рабочий трое суток блуждал вдоль Енисея, никак не мог почему-то выйти к его берегу. Его нашли чуть живого.
Надо ждать утра, солнца. Раскладываю костёр. Ружьё, десяток патронов есть. Не пропаду. Плохо, что Бурсенко будет волноваться. Устраиваю шалашик. Так, чтоб костёр был у входа в него. Лежу, глядя на огонь, прислушиваюсь к потрескиванию горящих веток. Кажется, дождь перестал моросить. Решаю не спать всю ночь. Мысль, что Бурсенко волнуется из-за меня, тревожит. Достаю блокнот и пишу письмо родным. Так и засыпаю с карандашом в руке.
Просыпаюсь от стрекотания кедровок. Их больше десятка. Одна за другой они садятся на ветки молоденького кедра метрах в четырёх от шалаша, заглядываю в шалаш. Отлетают прочь. Между макушками — синее небо. Солнце встало вовсе не в той стороне, куда я бежал. Да, я бежал в противоположную сторону. Почему? Может, там другая есть река, и на ней гудел пароход. Но поблизости никакой реки не должно быть… Только к двум часам дня я выбираюсь к Енисею километрах в шести от палатки ниже по течению. Перед палаткой догорает костёр. К палатке пришпилена булавкой записка. Бурсенко написал, что ушёл по просеке искать меня. Спешу за ним, стреляю в воздух через каждую сотню метров. Вот и он идёт навстречу мне. Улыбается:
— Я знал, что днём выберешься. Если б Майченко или Федотов заблудились, я волновался б больше…
Мне лестно слышать такое. Рассказываю, какого видел глухаря, как бежал на гудок парохода. Он кладёт руку на моё плечо.
— И звукам, Борис, в тайге не доверяй. Ты бежал на эхо от гудка. Да. Пароход проходил на самом деле. И гудел. А ты бежал на эхо от гудков.
Мы сидим с Бурсенко на сухих брёвнах друг против друга у самой воды. Между нами ведро окуней. Чистим их. Будем варить тройную уху. Мимо плывёт лодка: на вёслах худая и страшная старуха с коричневым и морщинистым лицом. В зубах пустая трубка. На корме правит веслом мужик. Тоже с трубкой в зубах, но у него она дымится. Это эвенки. Меня удивляет, что женщина гребёт, а мужик курит.
— У них так заведено, — говорит Бурсенко.
— Куда это они плывут?
— Бог их знает. На косе сегодня утром чум поставили. Значит, с месяц погода будет хорошая…
Бурсенко рассказывает, что здесь есть несколько семей эвенков, которые живут так же, как и сто, двести лет назад. В домах не желают селиться. Мужчины и женщины очень выносливы. Зимой мужчины охотятся на лосей древним способом: на своих широких коротких лыжах гонятся за зверем по снегу, покуда тот не устанет. И тогда приканчивают его. Много километров будет эвенк гнать лося, но не отстанет. Добьётся своего. Осетров ловят самоловами. К длинному шнуру привязывают острые крючки размером с ладонь. Их много на таком самолове, несколько сотен. Шнур с крючками растягивается поперёк течения и закрепляется. Осетры идут стаей, сами нанизываются на крючки. При этом многие срываются и потом гибнут. И местные, браконьеры ловят так же. Рыбнадзор ведёт отчаянную борьбу с этими самоловами. Эвенков, правда, не судят, даже не штрафуют за такую ловлю, но самоловы отбирают. Но и отобрать их не так-то просто: пойди-ка узнай, где поставлен. Говорят, инспектор рыбнадзора Бровин приспособил каким-то образом магнит для распознавания, где под водой железные крючки. Но у эвенков крючки такие же древние, как и способ ловли, — костяные. Гут уж и магнит не поможет.
— Если эту неделю проживут на косе, — Бурсенко кивает в сторону, где стоят чумы, — Бровин объявится здесь.
— Зачем?
— Думаешь, эти спроста остановились на косе? Нет! Каким-то образом узнали, что где-то тут гуляют осетры. И поставили либо поставят самоловы. Но Бровину не удастся выследить: чумы поставил старый Тутка. Его не проведёшь.
— Тутка? Это имя?
— А бог знает. То ли имя, то ли фамилия. Увидишь его: он непременно явится к нам, рыбу предлагать будет. Лукавая бестия. Учти только: говорит он плохо по-русски, а понимает всё… Ты откуда родом, Борис? — вдруг спрашивает Бурсенко.
Я рассказываю. Сообщаю, кто мои родители. Его особенно интересует работа моего отца. Слушает и даже кивает.
— Значит, он у тебя не чиновник.
Я заметил, что Бурсенко не ругается скверными словами. Если называет кого-то чиновником, произносит это слово так, будто речь идёт о бродяге или жулике.
Помыв рыбу, вываливаем треть её в котёл. Стол у нас — катушка от кабеля. Бурсенко усаживается бриться. Я, как и Дима и Федотов, отпускаю бороду. Она получается у меня окладистой и чёрной. С рыжеватыми вкраплениями.