Просто голос
Шрифт:
Вспоминая, мы сочиняем время заново, и оно не хуже и не лучше «настоящего», оно так же иллюзорно. Можно назвать его как-нибудь иначе — «фремя» или «хремя».
С юности я стремился к снежным вершинам мужества, чудом избежав до сих пор гибели, которой оно жаждет. Может ли статься, что я жил все эти годы обманом, что я трусливо запасал себе жизни впрок, как хомяк или белка, таская в шкатулку страницы пережитого, чтобы оно никогда не исчезло? Если так, то я — сам первая жертва своего обмана, потому что моя на- стоящая жизнь теперь неотличима от вороха мертвой бумаги, любого подобного вороха. Торопясь прочь от смерти, я тем вернее угодил в ее объятия.
Да и кто она такая, эта смерть? Я поднимаю сухую старческую руку, которой скоро не станет, рука умрет. Перенеси ее в воздухе, и она умирает в каждом месте, из которого исчезает. Человек мертв везде, где его не было и не будет, он мертв настолько, что назвать его
Так где-нибудь в Германии, лениво перебрасываясь с солдатами видавшей виды шуткой, в пыли молниеносного суточного марша, я вдруг на миг обмирал от подступившего небытия времени, не имевшего ничего общего с обыденной военной смертью, которая была к тому же атрибутом жизни, то есть временного, то есть невозможной наградой. За лагерным забором вставал непуганый лес с его северной дичью, тяжкие сосны скрипуче ворочались под ветром, усыпанным сверху звездами, из-под ног сосен терпеливо спускался к реке васильковый луг, но вся эта неубедительная, хотя и мастерски выполненная декорация вдруг отставала от грубой основы, и в открывшуюся щель сочилась убыль, выхватывая мгновение нашего смеха или только моего, — он оставался как бы проеденный молью, и приходилось рывком выносить себя на противоположный берег обвалившегося разговора, строго одергивать и удаляться к офицерской палатке. Или на проверке караулов, когда оборванное слово пароля... Впрочем, я заговариваюсь.
Мои собственные взгляды на суть происходящего сложились довольно рано, и в речах учителей я всегда искал не столько откровения, сколько подтверждения известному. Но при этом я взял себе за правило никогда не окостеневать до той степени, когда слово оппонента начисто лишается убеждающей силы, — меня всегда занимала сама возможность, что человек, равный мне по уму и развитию, может видеть мир совершенно по-иному и толково излагать свои мнения. Тут, надо полагать, сказалась армейская выучка, позволяющая в момент беспрекословного приказа поступаться личной волей и подменять ее волей командира, от которой, как можно было увидеть, тянулись цепи оценок, рассуждений, решений. Мне на моем веку порой везло на командиров, и в миг победы их сердца были для меня прозрачны. Отсюда, надо полагать, и происходит моя репутация образцового собеседника, позволявшая мне порой вникать в традиции и советы, закрытые большинству равных мне по рождению. Именно в кругу последних, с их ледяной сенаторской беспрекословностью мнений, меня не раз одолевала неловкая неприязнь одиночки, как бы слепца, которому сунули на ощупь очевидное, и надо тотчас тактично солгать, чтобы не выставлять на всеобщее посмеяние досадный, хотя вчуже и простительный недостаток. Даже лучший из них, чья жизнь столь блистательно угасла не в очередь раньше моей, хотя уже недолго, даже и этот сентиментальный мудрец над этажом публичных бань порой приходился им точно вровень, и для него не было уже никаких «почему», а лишь сплошные «как» с ответом на каждое. Только среди них, силясь выдать себя за такого же, случалось мне ввериться обману. Впрочем, это давнее, и стыд на щеках вполне поблек.
Солнце уже на полдневном гребне, тогда как я, не раз уступив стариковской дремоте, успел лишь немного покружить у избранного предмета, так и не выжав из себя нужного признания. Тень яблонь ушла в сторону, и надо бы кликнуть Филиппа, чтобы передвинул топчан, но недостает голоса. Раньше, однако, он не дожидался зова и в, момент нужды всегда оказывался рядом, но «хремя» властно и над ним. С тех пор как не стало Елены, я решительно удалил от себя всю женскую прислугу — не из ханжества, потому что опасность давно отлегла, да и подстерегала, скорее, с другой стороны, но во избежание исходящего от женщин, этих младших сестер человека, соблазна легкоумия. Вдруг как-то само собой сложилось, что записки, затеянные просто со скуки, чтобы скоротать время в палатке, настолько овладели жизнью, что урывать от отведенного им досуга сделалось невозможным. Никогда прежде на Филиппа пенять не приходилось, а отправить его сейчас на покой значило бы поразить старика насмерть. И я терпеливо лежу под немилосердным июньским солнцем, отхлебывая из фляги и плеща на скудные седины, в надежде, что домашние вспомнят обо мне и придут на помощь.
Но, возвращаясь к обещанному, прежде всего хочу заверить, что не тщусь навязаться в мемуаристы веку, изобилующему людьми куда более достойными и самолюбивыми. Вместе с тем это, конечно же, не просто личный дневник, и такое предуведомление полагает целью рассеять сомнения, возможные и с моей стороны. Оставляя в силе все сказанное выше, я, тем не менее, как бы дерзаю овеществить эфемерное и положить эту шкатулку доказательством моего краткого пути из небытия в ничто. Единожды пожив, человек, даже вконец преодолевший ужас предстоящего исчезновения, все же не в силах смириться с мыслью, что он мог вообще никогда не существовать и что факт его посмертного отсутствия может быть принят именно за такое положение вещей. Более того, воплощая свою негромкую жизнь в слова, я вместе с ней вытягиваю на поверхность доставшихся ей в попутчики, и такая услуга друзьям и недругам — весьма скромная плата за удостоверение собственной неподдельности. И пусть шкатулка, а тем более ее хлипкое содержимое, в конечном счете подлежат тлению, это все же рука, вытянутая над пропастью, с которой другая, в надежде уберечься от небытия в прошлом, силится сомкнуться.
Такого рода публичная, пусть и практически безадресная, исповедь предполагает известный недочет стыда или скромности. Упрек в бесстыдстве в моем случае неуместен, поскольку я уже, как мог, отмежевался от подвигов недорослей и недоумков, последовательно предстающих на этих страницах. Что же касается хвастовства, то умеренность достигнутого, при всей пестроте биографии, наверняка отведет подобное подозрение. Вместе с тем судьба сводила меня с людьми редкой достопримечательности, присутствие которых в повествовании должно в полной мере искупить посредственность посредника. Если же я при этом отвожу своим скромным трудам несоразмерное им место, то лишь потому, что, находясь все эти годы, с единственной позволенной мне точки зрения, в центре событий, я не могу устранить этот центр без ущерба для воздвигаемой здесь частной вселенной, видеть которую вполне со стороны дано лишь бессмертному божеству.
Впрочем, я позволил втянуть себя в какую-то кокетливую и мало свойственную мне игру, изображая себя робеющим деревенским гостем на столичном пиру. Если в глазах современников я и не достиг определенных мне по достоинству и состоянию почестей, то это, как я намерен показать, результат в такой же мере выбора, как и случая. Поэтому в дальнейшем я воздержусь извиняться за свое присутствие на страницах собственной биографии, предоставив искателям более вечных ценностей перейти непосредственно к мемуарной полке.
И все же, исполнив этот сложный танец оговорок, я не могу увернуться от вопроса: что значит любой из нас по эту сторону мемуаров, на неумелых страницах, нацарапанных «хременем» для уполномочившей его вечности? Великий полководец, гроза и кумир народов, превращается в прах, неотличимый от праха солдата, которому, может быть, раз или два выпало подержать за уздцы коня знаменитости. Эти две горсти праха равны перед солнцем, греющим взошедшие сквозь них ростки юной капусты. О, это солнце, оно проницает мне сердце, я рассыпаюсь в огненный песок пустыни! От всадника ложится вперед, на опаленный песок истории, некая тень событий, которая постепенно растворяется в мареве ненаступивших лет. Такая же, но много короче, падает и от коновода. Стоит забежать вперед, и вновь оказываешься под огнедышащими лучами, в забвении прекращенного прошлого, и тупо перебираешь желтые листки в рассохшейся шкатулке. Будущего нет.
Отпущенный мне срок истекает. Сердце прыгает в груди, как мертвая рыба в пене прибоя. Воздушные пузырьки сбиваются в острова и архипелаги, и я уже с трудом отличаю темные кроны яблонь от клубящегося жаром неба. Внизу нескончаемой лентой куда-то мчится сорванная с якорей земля, пыльные лапы кустарника пролетают у моего лица, в траве дымятся солнечные искры. И я, уже наскучивший бесполезным страхом, молю остановить эту круговерть прекратимой вселенной, чтобы собраться с мыслями перед тем, как ступить за ее пределы.