Просто голос
Шрифт:
II
Отец, покинувший Рим едва не в рубище, возвращался в строй. Сенаторский ценз был давно достигнут и превзойден, однако назад в курию дороги не было — отчасти из-за очевидной неохоты Кайсара, но больше потому, что давний позор пристал накрепко, а размолвка с кантабрами так и осталась единственной и безуспешной попыткой отмыть ущемленную честь. У нас было большое поле льна, до тысячи овец на горном выгоне, масличная роща на два пресса, виноградники уже где-то под самыми Эмпориями, куда часто наезжал на сво- ей двуколке отцовский управляющий Эвтюх, а годам к десяти стал брать и меня. Ездил он и на юг, к Сагунту, где отец с одним купцом имел долю в фабрике рыбного соуса, но туда, щадя обоняние, мы не навязывались. Все это, впрочем, кроме виноградников, я знаю скорее из записей, просмотренных братом в таблине уже после ухода отца, и проклятая привычка
Наш гражданский статус в колонии был статьей довольно деликатной. С одной стороны, отец ушел из Сената добровольно, долги в конечном счете были отданы, и, продолжай мы жить в Риме, место в списке всадников практически подразумевалось — разве что муж царственной особы мигнул бы неодобрительно с Палатина, отец отечества в путах деспотического материнства, но для него это значило бы зайти слишком далеко. Я, впрочем, не по возрасту зол, здесь бы не повредила беспристрастная правка, а мертвые уже отомщены смертью же. В провинции переписью ведал пропрайтор, и его умелый взгляд легко различал облако немилости, дождившее на нашу кровлю. Но и ему было не с руки идти на демарши, потому что при нашей простоте нравов всякий гражданственный горшечник поимущественнее щеголял в узкополосой тоге, а что уж тогда говорить о семье отставного сенатора?
Не скажу дурно о добрых горожанах — они инстинктивно ринулись осыпать новосела поместными почестями, и, хотя отец большей частью благодушно отмахивался, его все же избрали фламином Эркула и попечителем коллегии кирпичников при храме. Была еще коллегия пахотных колонистов, большей частью нелюдимых бородачей, которые съезжались на свои обеды раз в год, набирались по уши неразбавленным и расползались по норам, с остановившимися глазами, с неповоротливыми, задубевшими в походах шеями, — товарищи моей предстоящей жизни.
Кирпичники были совсем иное дело — народ городской, разговорчивый, без той спеси свободнорожденных, которой, по праву или нет, полыхали ветераны за боронами. С их казначеем, рыжим и обстоятельным галлом, державшим мастерские в крутой узкой улочке над цирком, нас даже связывало нечто вроде дружбы, и мы иногда навещали его перед играми, по делу или просто для беседы, сейчас мне трудно сообразить, но отец, похоже, предпочитал его непритязательную болтовню ученому гомону Артемона. От ворот ипподрома дорога взмывала влево; здесь, вблизи фора Кайсара, еще в лесах и мраморном грохоте, в радостной ругани строителей, расходящихся в бани, жили горожане поименитей и посостоятельней, иные в возведенных по памяти приблизительно греческих домах с выбеленными до боли в солнечный день наружными стенами, на которых кроны платанов и смоковниц высекали свои синие прохладные тени. Но в полумиле запутанного подъема, где носильщикам порой приходилось пускаться в мудреные маневры меж стремительно сходящихся стен, где шесты безвыходно упирались в дорожный камень и отец отдирал меня, изнемогающего от изумления, от почти вертикальных перил над метнувшимся к зениту морем, над известковой, почти коралловой геометрией арок и спусков в радужных крапинах жителей, — там, на птичьем парении, где я навсегда полюбил мой первый город, склон понемногу снижался в плато, с выбитыми в камне дырами таверн, с цирюльниками, зазывающими на экзекуцию, на вспененной расторопной дороге, где устало звенела браслетами женщина еще неизвестных мне занятий, а прохожий пристально мочился в предусмотренный сукновалами вонючий чан, свободной рукой оберегая визитный плащ, мысленно поторапливаясь на зрелища и к застолью.
В эту пору, часу в восьмом дня, здесь стоял плотный галдеж, а запах клубился еще плотнее, так что воздух, казалось, можно было рубить на плиты, чтобы воздвигать из них неизвестно для какой надобности невидимые пирамиды, стены в городе слепых. Для меня, росшего под журчание садового фонтана, этот оглушительный мир на приморском холме сочился испугом и соблазном, в котором я двигался через силу, словно в теле медузы, но и в страхе, что слишком скоро уведут. Прямо на углу выдавалась из стены мастерская кожевенника, где можно было прицениться к полированным ремням и новенькой лощеной конской сбруе, которую хотелось поскорей получить в подарок, и хозяин, приветливо косясь на опрятного мальчика в тоге, протыкал пространство ловким и блестящим шилом. Меня тут же обували в новые сандалии, и, казалось бы, живи и радуйся удаче, — но как было отвести глаза от заманчиво скрипучих, пусть еще воображаемо, военных сапог на шипастой подошве, и откуда было при этом знать о сотнях миль, которые предстояло в них отмахать. Напротив кольчужник, богоподобный в своей трудовой хромоте, сосредоточенно вывешивал над дверью только что возникшее изделие из полыхавших на солнце бронзовых блях, и отец, уже отвоевавший свое, с высохшей рукой на перевязи, подходил-таки прицениться, перемолвиться о чудодейственном искусстве прежних мастеров. Кольчужник не перечил — дескать, да, у кого же нам и учиться, как не у тех, — хотя по его беглому взгляду на отцовское увечье было нетрудно понять, во что он ценит музейное мастерство rope-искусников вчерашнего дня; а в глубине лавки, у огня, работник тонким молотком скалывал глину с матовых черных поножей. Брадобрей, выкативший свое на самую середину проезжей дороги, давал попробовать орудия на палец робкому обладателю одутловатой морды в щетине. Снисходительный ритор брезгливо прикрывал нос лоснистым краем плаща.
Кирпичная мануфактура галла пряталась в прорезавшей склон поперечной аллее. Там, под неостывшим еще послеполуденным солнцем, перед жарко разинутым печным зевом сновали мокрые, в подобранных безрукавках мастеровые, а хозяин, даром что сам как мул в мыле, толково их понукал. Завидев нас, он совал носилки в ближайшие праздные руки и затевал почтительную беседу, но с веским достоинством преуспевшего и помнящего об этом человека, который не сегодня-завтра велит выковать себе такое же кольцо и обшить тогу пурпуром.
«С Глабрием, сами знаете, уже второй год бьемся — не клеится у него, — излагал он, глядя не то в глаза, не то через плечо в забранную барашками воду бухты. — Вот опять внесли за него в складчину. Другое дело, если бы ленился, тогда разговор короткий, а то ведь не разгибаясь... да что пользы? И жена теперь лежит после родов, а домашних у него одна дура девка, за детьми кто глядеть станет?» — «Да, без жены тяжелее». — «Мыто пока его не оставляем, но сколько же его тащить из дыры?» — «Ну, помогите парню, из него еще будет толк». — «А то, может, ну его — у всякого своя морока, пусть к хозяину воротится, там за ним и присмотрят». — «И это выход», — соглашался отец с незаметной мне, ребенку, иронией, тешась крутыми альтернативами народного разговора.
Шишковатый, будто наскоро вытесанный из полена галл растопыривал мозолистые в веснушках пятерни, высматривая на них место возможному золоту, солидно крякал, довольный удачным ходом совещания, затылком гордясь перед своими, что так вот запросто, на равных толкует с самим «сенатором». Отцовские кирпичники были люди в основном небогатые и немногочисленные, их постоянно теснили каменотесы из загородных карьеров, и весь город, до самой стены Скипионов, змеившейся поверху, играл в рассветных лучах розовыми известковыми лопастями. Но рыжему казначею нужда не грозила — он держал правительственный подряд на облицовку бетона.
«Ну, прощай, господин, теперь до сентябрьских Ион». И уже напоследок, осклабившись щербатым ртом через плечо: «А синие-то, поди, обойдут сегодня ваших?»
Как неожиданно и остро вдруг хотелось быть взрослым, серьезным, уметь без усилий расставлять слова в таком вот нужном разговоре, умно и независимо жить, не боясь позабыть урок к вечерней встрече с отцом, твердо знать, кому и что положено делать, с кого спросить и кому изъявить укор. Ночью в постели, натешившись теневыми фигурками из пальцев в пепельном зареве лампы, я дотошно вошел в положение воображаемого Глабрия, дал пару дельных советов по кирпичному ремеслу, чтобы ему уже не робеть о будущем, а заодно позвал жене врача и лично проследил, как он уснащал банками податливую жирную спину этой женской гусеницы.
На играх был обычный крик, топот и лязг колесниц. Я уводил глаза с пыльной беговой дорожки и разглядывал женский сектор, но уже не видел там матери — это был наш первый выход без нее. Я сидел рядом с Артемоном, визжавшим заливистее иной кухарки, и пытался воскресить неслышный шепот моря, зная, что имею власть и надо только научиться. Синие, как я им и велел, пришли вторыми.
Мой первый наставник, однако, стоил большего, чем видно из этих запоздалых насмешек. Излишняя внешность, обычная в подобных персонажах, не отменяла в нем широты познаний и даже некоторого ума, хотя и притуплённого за годы прежних скитаний и скудного купеческого странноприимства. Этот сухой побег асиатского оазиса, спустивший себя за полцены, на диво у нас укоренился, стал вполне своим, а для меня, знавшего его с рождения, в те годы и вовсе не было человека ближе и нужнее, потому что Юста была слишком очевидна, а отец, с кончиной матери любимый еще больнее, жил как бы за пологом загадки, как бы в тени гневной и неминуемой грозы, медлящей разразиться. Мы все понимали, что этому гневу не до нас, но не забегать же под острие занесенного копья.