Просто голос
Шрифт:
Примечательно, что из всех возможных объектов паломничества мы предпочли именно Марсово поле, стиснутое до окрестностей Помпеевых построек, хотя портик Октавии или дальний Алтарь Мира манили не меньше — после крохотного Тарракона выбор был почти неисчерпаем. В одиноких вылазках, а затем и с друзьями иного разряда, чье развитие не целиком пошло в голову или вообще ее обогнуло, я истоптал весь остальной город, Субуру и Сандальную, сады Эсквили-на и Капитолийский спуск, а подступы к палатинскому логову были давно проверены и нанесены на особый лоскут. Наедине же с Кайкиной телесное любопытство гасло, он уводил в катакомбы духа и был словесен до страсти, но без этрусской спеси и шаманства — ему скорее сгодилась бы в отечество Палестина, чем Италия. Наши земные отражения, понимая свою ненадобность, больше не перечили утвержденному маршруту.
Сейчас бесполезно вспоминать фантазии, где
К числу первых побед могу отнести элегии Галла, найденные у дяди в затхлом сундуке, где они осторожно пролежали дольше всего моего детства, а также шестую эклогу назубок, которую, подобно любострастной Люкорис пред очами грядущего триумвира, я станцевал однажды между колонн на потеху чемпионам чет-нечета, впервые оторвав их от изнурительной наживы.
В эти быстрые месяцы мы узнавали друг друга в обоих смыслах, неожиданном и долгожданном. Мысль, что в одиночку человек несостоятелен, возникла из чтения и не годилась тогда в дело; но теперь, оглядываясь, я ощущаю жизнь как свод сбывающихся предначертаний — я начал обретать, а тогда только лишался. Вспоминая, когда был по-собачьи счастлив, перебираешь какой-то ранний брак с оранжево наряженной дурочкой или просто первую милость пресыщенной и в твоем случае обсчитавшейся красотки, но все застлано горечью, и только рождение дружбы осталось светом на весь путь, как безоблачная луна до адриатичес-кого горизонта. Уступи соблазну чрезмерной близости — и тотчас маячит призрак разрыва. Сожительство, даже если не обуза, всегда подбито оскоминой, неизменность притупляет глаза и язык, достаток равносилен излишеству — как не вспомнить себя малышом на винограднике в сезон сбора! Мы задыхаемся от тесноты этих уз, равно мужских и женских, но у женщины просто нет выбора, отчего она мучится меньше и умирает в брачный час, справедливо оплаканная матерью. Антиномия Метелла Нумидика: без них — невозможно, с ними — невыносимо. Дружба ни на что не обречена — разрыв не угроза, а разлука радует, если назавтра вспыхнет тем же светом.
Сейчас, когда судьба, ваявшая его из темного воска, перетопила материал для неизвестных нужд, я не вспоминаю александрийскую агонию или мимолетное омрачение соперничества, а только первую пьянящую пору, дни совпадения в зимнем зареве Рима, где отдал всю обезлюдевшую любовь другу и городу. Слеп слуга собственной пользы, которая, сколько ни собери, однажды навек захлебнется землей и опозорит долгое усердие, а дарованное добро остается расточителю и неподсудно гибели. Высокий и острый, в косолапых сандалиях, со списком «Смирны» в пыльной сумке, он сутулится на ступенях пустого театра, составляя назавтра апологию рабскому достоинству — Файдонде в юности промышлял собственным телом, проданный Диоген дерзал править свободными, даже Платон короткое время побыл товаром, — и, вопреки природе, чем громче горячится, сверкая черным огнем, тем сильнее сутулится. Мне в диковину — отцовский устав снисходителен, но ведь не настолько; я затеваю спор и радостно уступаю превосходящему знанию, как боец, подставляющий горло милосердной отваге. Я не ищу в нем больше высокомерия и беспрекословности первой встречи, то была лишь лагерная изгородь, а мне доверена уязвимость, оплаченная пощадой; мы проданы друг другу во взаимное рабство и великодушно отпущены, мы квиты.
Дядин дом ремонтировали — по разлинованному лесами фасаду ползали человеческие закорючки, гадя на голову обрывками плюща и кирпичной крошкой,, переругиваясь с балконными комментаторами. У входа качался на корточках жирный негр и бессмысленно таращился в горло пустой глиняной бутылки. При виде меня он приветственно встрепенулся, гулко ахнул себя кулаком в брюхо и выпучил и без того не сильно плоское лицо, словно сложенное из черных шариков, с выдвижными рачьими глазами. В иных обстоятельствах я бы нашелся, что изобразить ему в ответ, но честь сенаторского домочадца возобладала.
Вергиний, вопреки обыкновению, коротал выходной дома и зазвал меня к себе в спальню. Он сидел на постели, обложившись чистыми листами, и ковырял пером в замшелом ухе. Рядом, за шатким столиком на увитой аспидами треноге, библиотекарь Соситей разводил шторм в чернильнице — весь, как леопард, в пятнах сажи. Дело, тут же изложенное к моему вящему назиданию, состояло в том, что отпущенник Эвн перешел в еврейскую веру и прекратил участие в домашних обрядах — эту дерзость следовало наказать лишением вольной. Я без труда припомнил Эвна в утренней своре, где он выделялся несвойственной другим солидностью, почти достоинством, и отсутствием корзинки. Кажется, он владел доходной красильней и прачечной за Тибром, и циник был бы вправе толковать дядино благочестие по-своему. Последний, как бы припомнив несущественную подробность, добавил, что вчера присылали от прайтора: Силий, пособленный папашей, поднял-таки вонь, и мне велено в месячный срок покинуть город.
...Город, который внезапно заполнил мир, вобрал морское дно с моллюсками, присвоил траву и воздух, не оставив снаружи клочка обитаемого пространства. Силясь вообразить грозящий Тарракон, я выжал из памяти лишь пару строк хроники Катона, словно это была тщетная деталь исторической выдумки, а настоящее прошлое изгладилось. Мне было еще невдомек, что так поступает каждое прошлое, уподобляясь вы- мыслу, хотя невозвратность вымысла объяснимей. Забыть эти змеиные улицы, неисчислимые, как ливийский песок, лица, мраморный шелест фонтанов, конские истуканы в доспехах — лучше умереть, но и не лучше, потому что одинаково! И как же дружба, робкий побег, сорванный до первой весны? Мысль о встрече с отцом шелохнулась и замерла перед пропастью предстоящего поражения: Скипион отозван с Сицилии, уже не воцариться славе. Я стоял, пялясь в ненавистную стену, глаза заволакивало плачем, но слезы стекали внутрь, сторонясь любопытства толпы.
Натешившись эффектом — упустить случай было бы непростительно, — Вергиний обнародовал подробности. Время вязать узлы еще не пришло — месяца, по его словам, с лихвой хватит своротить горы; вот только стартовые позиции, к несчастью, неравны: Силий-ро-дитель, хотя и весьма в летах, не растерял всей славы и связей, а нас осеняла загробная немилость, которую Лоллий опрометчиво нажил на Родосе и в Сирии. Впрочем, обнадежил дядя, юля по комнате опрокинутым волчком, честное богатство — честным он считал свое — отворяет двери не хуже чиновного чванства. Мне было приказано вымыться и нарядиться в гости. По пути к себе я без всякой надобности дал попятного к выходу, где недавний негр продолжал свои умозрения, и показал все, что упустил при первом свидании.
Жизнью движет чужая неразумная сила, которой не взглянуть в лицо, как ни извивай шею, — неотступное присутствие, приглушенная тошнота на дне желудка. На заре краткого срока, перебивая правила, то и дело хлопочешь о поблажке или перемене, проблески пользы кажутся снисхождением, и лишь далеко впереди прозреваешь, что сбылось единственное, и даже не сбылось, а оказалось, ибо никто не трудился предначертать. У человека — не больше судьбы, чем у камня и огня, и Тиресию с Сивиллой проще прорицать не время, а пространство; всякое знание светит строго вспять и не имеет силы, кроме обратной. Усердие смертных — посмешище их же гаснущему взору, потому что случится всегда одно, но приходится изощряться в достижении и избежании, словно возможно хоть отдаленно другое. Распахнувший дверь обнаружит лишь то, что за ней расположено, вопреки всем ходатайствам и молитвам; море выплюнет на тот же берег и энергичного пловца, и тихое тело утопленника.
Дитя отважится желать, кроить себе крепкую жизнь навырост, будто она и впрямь уготована ему в угоду, а не добавлена без умысла в воздух, как зимний заречный туман или посторонняя птица. В сущности, мы лишь воображаем себя теми, кем условно состоим в действительности (если последнее слово вообще допустимо); мы воображаем себя Александром или Г. Кайсаром, но дерзости в этом не больше, потому что быть собой или кем угодно другим одинаково невероятно и удается недолго. Герой гибнет, чтобы воссоздать равновесие частей, а оно пребывает невозмутимо: в мире, где ничто не возникает, фиктивно само исчезновение. Жизнь простирается до и после смерти, она соткана из простой протяженности, а у смерти нет рокового секрета, у нее нечему учиться.