Простодушное чтение
Шрифт:
И еще один аспект разговора – «гуманизм» и христианство.
Бесы у Серегина вполне последовательны, – защищая христианство от подозрений в наличии у него (христианства) доброты, они делают это как бы вполне убедительно [4] . Бесы точно знают, что для «двуногого без перьев» нужен бич. Бог нужен, прежде всего, как надсмотрщик, как тот, кто сверху присматривает и ведет, кто милует или наказывает. Бог у бесов – над человеком и его миром, Бог – вне человека и его мира. И потому вполне позволена глумливая самодовольная разухабистость, с которой бесы комментируют, например, Достоевского:
«Чего стоит, к примеру, этот перл христианской мысли: „Если Бога нет, то все дозволено“, высказанный, правда, Иваном Карамазовым, но одобренный старцем Зосимой! […]…его что больше пугает – то, что Бога нет, или то, что все дозволено? Вседозволенность –
Автор подобного пассажа должен быть твердо убежден, что в конечном счете и для Достоевского Бог явление, так сказать, внешнего порядка. Что для Достоевского тоже может существовать их бесовское «или-или». Что и для Достоевского Бог – это Тот, кто где-то сверху сидит и приглядывает. А вот уж как «начальство выйдет»… Ну а если предположить, – я не настаиваю, а все-таки, – если предположить, что для Достоевского, или не для Достоевского, а для многих его читателей, здесь нет «или-или», что для многих Бог – это их внутренний закон (не внутренний закон как бог, а наоборот: как Бог, живущий в душе, оттуда определяющий законы, по которым живет человек)? И что, скажем, заповеди – это не то же самое, что спущенная сверху некая универсальная инструкция по технике безопасности? Если предположить, что отвращение человека к убийству, к насилию, к мерзости – это выражение его естества, непосредственная реакция самого человека, а не трусливая оглядка на того, кто сверху? В русском бытовом языке выражение «Побойся Бога» всегда звучало еще и как: «Где твоя совесть?», то есть выражалось внутреннее возмущение, а не заботливое предупреждение: «Что ты, что ты, парень! ты, того… ты не очень-то! за такое и схлопотать можно сам знаешь от кого». Я понимаю, что наличие всего этого в человеке метафизически как бы не мотивировано. Ну а если оно есть?
P. S.
И в качестве послесловия – уже чисто эмоциональный отклик о стиле и манере изложения мыслей в сочинении Серегина. Это важно, потому как, согласитесь, стиль и манера имеют еще и содержательное значение. Поэтому привожу один поразивший меня пассаж из текста:
«…всегда недоумевал, вроде бы грамотные все, в университетах учились. Откройте Геродота, перечитайте Ветхий Завет. Что такого особенного вы нашли в этом Освенциме? Если дело не в масштабе и не в способе, то ведь решительно ничего нового не произошло. А ведь с вашей же, гуманистической, точки зрения дело не в масштабе и не в способе. Вам каждая личность важна и абсолютно ценна. Так что же вы не устраиваете истерики по поводу тех, в прошлом. Почему это они и в Бога могли верить, и стихи сочинять, несмотря на всегда бывшие ужас и жестокость, а вы, стоит вас прижать, только одно и повторяете: „Бог умер! После Освенцима нельзя сочинять стихов!“ Может быть, дело не в том, что происходит, а в том, с кем происходит? Может быть, верно то, что я вычитал у Августина, сидя в старой монастырской библиотеке, еще задолго до всего этого недоразумения с гуманизмом: „Важность не в том, каково то, что терпят, а только в том, каков тот, кто терпит, ибо одинаковым движением взболтанные – навоз смердит невыносимо, а благовонное пахнет приятно“».
Действительно, дался гуманистам этот Освенцим! Им бы принюхаться! Какие благовония курятся из прошлого! Ну порубали славяне литовцев. И сгинули те без слышимого ропота. А потом литовцы славян положили «несть числа». И снова тихо. Благостно. Знали, для чего родились: «Оставьте меня быть пищею зверей и посредством их достигнуть Бога» (Игнатий Богоносец). Знали и не взбухали, не впадали в «истерическую сентиментальность» по поводу своих страданий. А эти, из нового времени, слюнями и соплей изошлись со своим гуманностью. Истерика за истерикой. Все отличились. Армяне, например. Турки их, видите ли, порезали. Над юницами перед убиением глумились. До сих пор успокоиться не могут. Да христиане они, в конце концов, или нет?! Про евреев я уж вообще молчу… А как хорошо-то крестьянство русское умирало! Как благостно, как благовонно. Кинохроника сохранилась, можно полюбоваться на экране изображениями этих людей, при жизни уже смертью обугленных. Душа радостью исходит! Или бабушку собственную вспомнить. Как они там в ссылке, из своей деревни, из своего дома выселенные, загибались. Тихо так, без укоров. Или дедушку. Или другого, двоюродного дедушку, беззвучно в ГУЛаге сгинувшего. И ничего, прав не качали, не воняли всякими там нюренбергами или хельсинками. А украинцев голодом два года вымаривали. Господи, как приятно было бы сейчас нюхнуть.
Мой журнальный коллега, когда я рассказал про действие этой цитаты на меня, сказал: успокойся, пойми, он не то имел в виду. Нынешнему поколению до лампочки, что там было на самом деле в Освенциме, автору было важно выразить мысль, а мысль-то верная.
Да, разумеется. Избирательность сострадания – штука омерзительная. Я согласен с Серегиным. Избирательность в таких ситуациях – первый симптом нечувствительности человека к чужой боли, неспособности к состраданию. Но почему из этого следует, что само по себе сострадание – вещь сомнительная, я не понимаю. Искренне не понимаю. А здесь именно само понятие сострадания ставится под сомнение глумливой интонацией, которой оркестровано при употреблении – у автора не дрогнула рука вписать слова про смердящий навоз, уподобив ему погибших в Освенциме.
Законы жанра? Ирония, сарказм, парадокс? Да. Конечно. Я понимаю. Поднимаю руки: нелогичен – потому как, беседуя с вами, уважаемый читатель, я все равно поостерегусь использовать в качестве интеллектуального перчика фигуру вашего умершего отца. Или вашей утонувшей дочки.
Ну а насчет того, что нынешним поколениям до лампочки, чего там в Освенциме было, я, может (хотя очень надеясь, что ошибаюсь), тоже соглашусь. Может быть, действительно, Серегин не знает (про Геродота, Ветхий Завет, Августина и Игнатия Богоносца знает, а про Освенцим – почему-то нет). И, может, действительно, у нынешних Освенцим воспринимается просто риторической фигурой из осточертевшего гуманистического агитпропа. Но мне-то, читателю, до этого какое дело?!
О политкорректности по-русски
В одном из эссе Александра Агеева в сетевом «Кроносе» сценка: отец говорит сыну, заправь постель, а сын, честно и чисто глядя в глаза отцу, спрашивает: «А зачем?». Ситуация не столько комичная, сколь трагическая. Тупиковая. Сын действительно не понимает, зачем. Плюс к этому – вполне понятное, естественное, более чем доступное: не хочется. Лень. Этого сочетания достаточно: объяснить невозможно, заставлять глупо.
Или. В Москву на встречу с читателями и поклонниками приезжает группа высоколобых петербургских писателей из претендующего на интеллектуальную продвинутость издательства «Амфора», со своим манифестом. В манифесте среди прочего сказано: хотим вернуть себе право называть пидора пидором, а негритоса негритосом. Можно было бы, конечно, порадоваться за ребят и их город – есть, значит, у нас места, где политкорректность уж настолько может достать человека! Но не получается. Потому как Петербург, откуда приехали гости, в смысле политкорректности, как бы это помягче выразиться… короче, Москве не уступает. Можно было бы предположить, что молодые люди на улицу не выходят, телевизор не включают, книг и газет, издаваемых сегодня, не читают, это бывает, все-таки – писатели, не читатели. Но уж не настолько же дезориентированы в сегодняшней российской реальности, чтоб не заметить частоту употребления слова «пидорас» сначала на «патриотических» митингах, а теперь уже и в публичном лексиконе вполне как бы респектабельных политиков. Ну а уж насчет борьбы с «негритосом» (и шире – со всеми этими чурками и жидами, инородцами, короче), так тут ребята, надо сказать, сильно опоздали, этот фасончик уже давно носят, целая индустрия трудится, обслуживая старинную забаву.
Нет, я, конечно, понимаю, что молодым людям кажется, что они очень интеллектуалы, очень крутые и спасают культуру. Потому как признают «неразрывный симбиоз четырех начал: Логоса, Бахуса, Эроса и Марса», дорожат «непринужденностью артикуляций, простотой жестов и широтой порывов», отстаивают «преимущество бифштекса с кровью перед морской капустой», а также уверены, что «смягчение нравов, о котором мечтала эпоха Просвещения, вне всякого сомнения, произошло. Вслед за ним наступило и размягчение».
Ну и что делать, слушая и читая подобное? Плакать? Смеяться? Объяснять молодым людям? Но они вообще-то не такие уж и молодые, все больше – мужи зрелые (это только петушиный задор их манифеста может навести на мысль о молодости и неосведомленности).
Нет, можно, конечно, поёрничать, изумленно восхищаясь: ну надо же?! – вот какая, оказывается, страшная угроза грозит всей нашей культуре: размягчение ее, посредством всеобщего смягчения нравов. Можно уже в другой тональности задать вопрос, а в чем, собственно, они видят катастрофическое смягчение нравов сегодняшней России? А можно поиронизировать над взрослыми вроде как людьми, кокетничающими позой утомленных изнеженностью западноевропейской жизни интеллектуалов; вспомнить из русской классики: «В Европе одеваются, у нас – рядятся». Можно задаться вопросом, а не есть ли игры в борьбу с гуманностью и политкорректностью в современной России проявление как раз вот этой размягченности мозга.