Против всех
Шрифт:
— Понятно… Тебе-то самому что грозит?
— Ничего. Отпустят сегодня. Я человека порешил, в этом преступления нет.
Подремать ему не дали, но хоть покурил. Вскоре пришел сержант, растолкал алкашей, нещадно пиная их ногами, и увел на работу. Следом другой сержант приволок бачок с обедом, который одновременно являлся и ужином: кормили раз в день, на ночь еще наливали по кружке кипятка с какой-то ржавчиной, обозначавшей чайную заварку. Сержант кинул в алюминиевые миски по черпаку горячей пшенной каши, приправленной маслом машинного цвета и запаха. Выдал на троих буханку черняги.
Мышкин снял ботинок и достал из носка смятую денежную купюру пятидесятидолларового
— Принеси, соколик, жратвы нормальной и бутылку беленькой.
Сержант сказал: «Будет сделано», — и подмигнул Мышкину.
Значение этого подмигивания Мышкин понял минут двадцать спустя, когда в камеру втолкнули нового постояльца — парня лет двадцати шести — двадцати семи, в кожане, в каучуковых мокасах пехотного образца, с острым и наглым, как у коршуна, лицом. Глаза у парня словно затянуты слюдяной пленкой: ничего не выражают. Мышкину не потребовалось смотреть на него два раза, чтобы уяснить, зачем он пришел. Они с дедом и приватизатором только что разделали на газетке жареную курицу, порезали помидоры и собирались приступить к трапезе.
— Садись, милок, — пригласил Мышкин. — Присоединяйся. За что тебя?
В любом застенке есть добрый обычай: новичок делится своей бедой. В зависимости от поведения и чина его либо прописывают, либо сразу отводят подобающее его положению место. Но последнее — редко, чаще — прописывают. Невинное, но жестокое развлечение для ветеранов-сидельцев.
— Пустяки, — ответил парень, присаживаясь на нары. — Врезал одной падле по сопатке, вот и замели.
— И на скоко? — полюбопытствовал дед Мавродий.
— Чего на скоко?
— Скоко нынче дают за буйство?
— Скоко попросишь, стоко и дадут, — нехорошо усмехнулся вновь прибывший. Заметил бутылку водки. — Ну-ка, ребятушки, дайте глотку промочить.
— Промочи, промочи, — разрешил Мышкин.
Парень поднял бутылку, разболтал, запрокинул голову и толстой струей влил в себя чуть ли не половину содержимого. Красиво получилось. Как в кино.
Торопится Алихман, подумал Мышкин. Телка прислал. Парень, как вошел, ни разу на него не взглянул. Тоже прокол. Так серьезные дела не делаются.
Уже без спроса новичок схватил самый аппетитный кусок курицы и начал методично жевать, рыгая и цыкая зубом. Дед вопросительно посмотрел на Мышкина.
— Ничего, — сказал тот. — Оголодал на воле. Пусть подкрепится.
Подкрепясь, парень вторично потянулся за бутылкой, но Мышкин успел ее убрать.
— Оставь и нам по глоточку, милок.
— Вы что, старичье, — парень зычно загоготал. — Куренка запить — самое оно! Да не жмитесь, пацаны попозже ящик приволокут. Ну-ка, дай бутылку, пенек!
Нахрапом действовал, как таран. Мышкин на секунду усомнился: Алихмана ли гонец? Может, просто придурковатый? Среди нынешней сытой шпаны полно таких.
— Остынь, сударик мой. Зачем людей обижать?
Наконец самоуверенный новичок взглянул на Мышкина прямо, и сомнения развеялись. В хищных зрачках, как на лбу истукана, ясно написано, чей посланец, и примерная цена за услугу и даже его собственная стоимость, несчастного олуха, возомнившего себя суперменом.
— Ты что, пенек, оборзел? — в деланном изумлении прорычал парень. — А ну, говорю, давай бутылку! Повторять не буду.
Красноречиво сунул руку куда-то себе в штаны. Гена-приватизатор, почуяв неладное, торопко отполз от компании, бормоча под нос:
— Чего можно Бенукидзе, того другим нельзя, что ли?
Мышкин отдал бутылку.
— Бери, пожалуйста, — промямлил, извиняясь. — Действительно, вам, молодым, она нужнее.
— Так-то лучше, пенек, —
Парня звали Андрюша Суриков, и до того, как он очутился в этой камере, жизнь его текла бурно, красиво. Отслужил срочную, причем год в спецназе, и там зарекомендовал себя отнюдь не сосунком. После дембеля пометался туда-сюда, даже сунулся сгоряча в Бауманское училище, но вскоре убедился, что бабки даются только смелым и предприимчивым, а без бабок сегодня жить, как без штанов ходить. Вернулся в Федулинск, где его предки по-прежнему вкалывали в «ящике», но уже без зарплаты — смех и тоска. Через знакомых ребят быстро приткнулся к банде Алихман-бека, его приняли как родного. Он вызывал доверие своим простодушным обликом. Алихман-бек два раза удостоил его аудиенции и все чаще бывшему спецназовцу давали ответственные поручения по выколачиванию денег из самых злостных неплательщиков, когда требовалось применить не только силу, но и дар интеллектуального убеждения. Алихман-бек внушал братве: мы не бандиты, мы — новый русский порядок. Быдло должно понимать, что порядок установился навеки и всякое сопротивление бессмысленно. Сурикову приходилось выполнять и щекотливые задания, связанные с большой секретностью, что приятно щекотало его самолюбие, но все же он сознавал, что высокого положения ему в банде не достичь: чужие тут верховодили. Горцы вполне доверяли русским боевикам, которые доказали свою преданность, но лишь до определенного предела. В группировке Алихман-бека иерархия соблюдалась более строго, чем в государственных структурах. Инородец, не имеющий родства на благословенном Кавказе, мог рассчитывать на хороший барыш, на уважение и почет, но никакие на власть. Недовольных карали люто. Если какой-нибудь вольнодумец из россиян начинал задирать хвост, его по-хорошему предупреждали — не горячись! — но только один раз. Потом вывозили за город и публично забивали камнями. «Дисциплина, — учил Алихман-бек, — мать демократии. Без нее русский собака дуреет и поступает себе во вред».
Суриков, краешком глаза заглянувший в Чечню, успевший повидать кое-чего погорячее, чем забивание камнями, не сочувствовал методам Алихман-бека, но помалкивал. Его дело сторона. Ему как раз ничего не нужно: ни власти, ни почета — плати по таксе, вот и все. И тут ему не на что жаловаться, деньги у него теперь по федулинским меркам водились бешеные…
Утром его вызвал Гарик Махмудов, один из советников босса, угостил чачей, порасспрашивал о том о сем: как здоровье папы с мамой, какую телку увел вчера из кегельбана? Будто он, Гарик, слышал, что залетную, под два метра, горбатую и без зубов. Посмеялись оба. Чачу нельзя было не пить — неуважение, хотя она больше напоминала зубной эликсир, чем водку. Потом Гарик процедил сквозь зубы:
— Просьба есть, Андрюха. Сядешь в камеру, приколешь одного старика. Прямо сейчас. С ментами улажено. Штука, считай, в кармане.
Суриков поморщился.
— Что за старик?
Гарик объяснил: плесень. Давно путается под ногами, но никак не удавалось засечь. А тут сам подставился: в «Бродвейской гвоздике» Витюху Жигалина замочил.
— Ата, — сказал Суриков. — Витюху? Так он сам вечно на всех нарывался.
— Точно, — засмеялся Махудов. — Настырный был пес, но преданный. Бек осерчал. Сказал: тенденция. Никого нельзя убивать без его разрешения. Понимаешь?