Проводник электричества
Шрифт:
Запомнить длани Саваофа, всевластно, безусильно парящие над куполом и держащие небо; угрозные, взыскующие, страшные глаза образов — как будто понуждающие каждого к чему-то непосильному, на что не найдется в слабом устройстве человека достойного отклика — дать этому калящему и подавляющему взору поселиться у себя, мальчика, за лобными костями; возмечтать стать попом: слуги Бога сытнее живут, богомолки попу подношения делают — ассигнации, прянички, яйца, и говяжьи мослы, надо думать, у попов каждодневно в дымящихся щах. Быть заруганным матерью за греховные помыслы и едва не остаться без глаза, играя в чижа. Дождаться возвращения с войны безногих и безруких, впервые поразиться виду изувеченной, обкорнанной, порушенной человеческой плоти — тогда-то, может, и впервые испытать вот этот гнев на то, что человека так можно унижать, на
Увидеть низвержение креста с деревянного купола патровской церкви — услышать молчание вышней бездны в ответ. И повалиться в обморок — не пораженным громом, а от голода. Дать повод содрогнуться богомольным бабам, поверить, что мальца «убило» — разъятые в безмолвном крике, будто обугленные лица — для суесловий, суеверных кривотолков об отмеченности. И снова голодать, охотиться в степи на сусликов — отыскивать байбачьи норы, лить воду в черную дыру и ждать, покуда тварь не выскочит, мокрая, грязная, размером с кошку, прихватить, давить руками, пока не перестанет дергаться, освежевать, надеть на прут, одолевая сопротивление жирной мясной сущности, зубами рвать изжаренное сытное, как сало.
Пробраться с братьями, с десятком огольцов на опьяняющее хлебным духом обобществленное, комбедовское поле — перетереть в ладонях рослый колосок — бежать как заяц от разъяренных конных продразверстчиков, от председателя комбеда, страшного, как всадник Апокалипсиса, ловить сердце горлом с каждым ударом настигающих копыт, лишиться дара речи, начать заикаться от страха, начать стесняться заикания — с трудом дающегося языку, гортани рождения первого слова. Стать молчуном, чурбаном, дурнем, навсегда перестать заикаться после первой бомбежки, сотрясшей севастопольский госпиталь.
Пятнадцати лет податься вслед за старшими Кириллом и Иваном на заработки в город, устроиться относчиком посуды на пивоваренном заводе им. Степана Разина. Потом пахать три года молотобойцем, фрезеровщиком, классически-самостоятельно учиться грамоте, топтать «рассохлые» все те же, что и разночинцы, сапоги, окончить школу рабочей молодежи. Имея слух, перебирать лады трехрядки, благодаря чему оказываться в центре внимания работниц хлебного завода, из самых недр женского своего естества заливавшихся, уйкавших: «Ох, конфета ты моя слюдянистая, полюбила я его, рудинистого…».
Руководимый снизошедшим беспокойством, будто чужой — не своей хищной тягой к познанию устройства живых организмов, питаться книгами по анатомии и медицине, получить направление на рабфак медицинского, быть пригвозжденным, уничтоженным вступительной речью ссыльного профессора Челищева:
«Любого человека, не явного олигофрена, возможно обучить врачеванию. Но значит ли это, что врач — настоящий? Как взять костлявую руку умирающего, которая вцепляется в рукав, не отпускает? Как посмотреть в глаза, в которых тлеется последний смысл, негаснущая вера, что ты ему поможешь? Чем заглушить зловоние язв и смрад от трупа, который надо изучать? Чем восполнить себе недели, месяцы и годы, проведенные в больничных палатах, в операционной, над вскрытыми брюшинами, над трудным клекотом грудным и скрежетом зубовным — в ущерб семье, родным, любовям, счастью, которых, может статься, из-за медицины у вас вообще не будет. Поэтому я говорю вам сразу: уходите. Пока не поздно, уходите в области, где больше вам достанется прибытка и почета и меньше тягот напряженного и непрерывного труда».
Запомнить накрепко и в зрелости с похабной прямотой отчеканить: «На медицину либо жизнь кладется, либо…» — дать поколениям студентов вырезать вот эту голую сентенцию на крышках парт в аудиториях. Говорить интервьюерам: «Только не надо заливать, заимствовать из общих, проросших миллионы человеческих мозгов скудоумных речей — что, мол, он с детства рвался на помощь страждущему человечеству и, только вставши с четверенек, уже перевязывал лапки подраненным сорокам, грел на груди замерзших воробьев и все такое прочее из газет, что делает из правды пропаганду, подслащивает жизнь, что в чистом виде, так сказать, без специй, невкусна. Никому я ничего не перевязывал. То, что меня тянуло изначально, — совершенство немыслимое устройства живого на уровне целого и на уровне частностей самых ничтожных — одно строение поперечно-полосатой мышцы, скажем, под микроскопом чудеснее всей Оружейной палаты. А как дошло до дела, тут я задрожал. Страх перед человеческими внутренностями, перед самим прикосновением к ним хоронил меня заживо. Вот, скажем, запускают вас в анатомический театр и предлагают — так сказать, кто чем интересуется — на выбор — мужчину или дамочку. Поймите меня правильно, но я тогда в мертвецкой предпочитал мужчин. Нет ничего противнее женских трупов, все мышцы пропитаны жиром, он брызжет — желтый, не похожий ни на что. Какое там служение человечеству — бежать, чтоб не стошнило. Даже если не думать обо всем этом по-гамлетовски, то есть не укладывать на оцинкованный по мрамору тяжелый стол себя или свою любовь, сейчас цветущую, то все равно найдется, от чего вам судорожно откатить: вот труп безобразной старухи: приподнимаете его — и палец ваш проваливается… а если, скажем, перед тем как помереть, ваш молчаливый собеседник позабыл покакать…»
Что нужно, чтобы стать дедом? Всего ничего. Убить в себе страх. Вытверживать, вытвердить веру в себе — не в непобедимость смерти, а только в неизбежность поражения. Взять скальпель, как перо, и сделать первый в жизни разрез на полном, будто бы живом бедре обритой наголо татарки, чуть помутиться в чувствах, устоять. Выслушивать отвратные потешки однокурсников над гороховым супом с комбижиром в столовой: «А что это колхозник у нас так увлеченно ест? Вам этот жирок в супчике, коллега, ничего не напоминает?» Рвануться вон, быть вывернутым наизнанку жестоким рвотным приступом. Пудовым кулаком молотобойца свернуть нос самому глумливому — Клязьмевичу, угрозой физической расправы заставить молчать остальных. Погнать себя к анатомическому корпусу как сидорову козу — «из одного врожденного упрямства», «из тех соображений, что одного нельзя себе прощать — ничтожества личных усилий», пытать себя освобождением покойницких кишок и пищеводов, резекцией костей, приготовлением препаратов, едва не задохнуться вдруг от небывалой власти, торжества: все стали перед ним просвечивать насквозь — со всеми мышцами, суставами, костями, со всей картой кровеносных рек, со всеми ветвями обнажившейся рощи нервной системы.
Спустя полвека изумлять потомка соединением жизнестойкости, выносливости, привычки к суровым условиям «подножного корма» и — в то же время — этой странной восприимчивости, трепета перед вещественностью смерти (Ивану представлялось: жизнестойкость, физическая мощь неотделимы от толстокожести, от небрезгливости). Быть комсомольцем и носить в трусах латунный крестик, зашитый матерью. Окончив курс рабфака, оказаться в списках направленных для обучения во 2-й Московский медицинский институт, военный факультет.
В косоворотке и смазных, в кургузом пиджачишке, который чуть не лопался по кососаженным плечам, шагнуть под небо, мозаичный свод Казанского вокзала, оглохнуть и не верить, что перепонки оживут, рухнуть в прорву Москвы, позабыть смертный страх при видении Кремля, услышать, как на Спасской бьют часы, которые для всего мира заводит император Сталин. Объесться мороженым, схватить инфлюэнцу. Встать на довольствие, зажить на всем казенном. Беззвучным в общем хоре голосом чистосердечно осудить «зверей в человеческом облике», «двурушников в личине советского ученого». Быть правофланговым по росту, направляющим в колоннах, опорным, основанием в пирамидах физкультурников.
Учиться у блестящих Арендта, Еланского, Егорова. Начав с первопроходческого «Учения о повреждениях головы» фон Бергманна, прилипнуть надолго к работам Бурденко, Поленова, Фридмана, Сперанского, Гаккеля, Созон-Ярошевича. Работать в должности помощника прозектора при институтской клинике, быть называемым профессорами по имени и отчеству, готовить себя к хирургической практике, под руководством Михалевского произвести спленэктомию красноармейцу Богачеву: косой разрез вдоль левой реберной дуги, вправо и книзу отодвинуть ободочную кишку, иссиня-белый мешок желудка, проникнуть левой рукой в предреберье… не нажимать на скальпель — это не покойник, которого можно прорезать до оцинкованной столешницы, — почуять власть, свободу, поющие в каждом движении, стать жителем, рабом и богом волшебной, воспаленной, неизъяснимо сладко режущей реальности, торжествовать, в столовой брать по две тарелки горохового супа на ветчинных костях… и в летнюю метель, под тополиным пухом на плацу услышать: сегодня, в 4 часа 22 минуты, началась величайшая в страшной истории русских эпидемия травм, обучение кончилось, будет много работы.