Проводник электричества
Шрифт:
— А я бы вас ударила сейчас, если бы вы были не вы, а человек извне. — Она разозлилась, с такой яростью мгновенно заступила на защиту Камлаева от него самого, что нежность к ней, уже своей заступнице, ему расперла горло. — То есть это все не надо, понапрасну? Не надо, чтобы человек, когда он умирает, в момент распада смысла и судьбы, разносился по миру, а надо, чтобы в землю целиком, чтоб были только червяки? Ну а тогда зачем вообще вы это все? Вот ваша музыка, радение, корпеть? Я, может быть, и дура, но кое-что я различить могу: ведь это ж непонятно вообще, как там у вас вот это сделано, в «Платонове», какими инструментами, вот эта самая глухая земляная тяга, тяжелый звон земли, вот call cold ground, да, который целиком порабощает, готовность эта как бы человека бездумно накормить собой будущее, стать палой листвой
— Вы часом книжек замужем не пишете? Уж очень складно все у вас… — Камлаев осклабился, задыхаясь от знания, сообщенного Ниной: и, верно, все не зря, если она идет рядом с тобой и злится на твое уныние, на расточаемую желчь — зверек, нелепости приемыш и бесконечно совершеннее, музыкальнее всего, что он услышал, произвел за жизнь; назойливый и сладко подчиняющий себе переизбыток мертвого уже не налегает, не гнетет, стал пылью под ногами, и небо сызнова над головой, как в детстве, как в первый день Творения, свободно.
6
Камлаев на секунду задумывался о великих деньгах Нининого мужа (тот был феноменальный диагност стихийно пухнущего рынка, считавший быстрее компьютера, лелеявший в себе непогрешимое чутье на осцилляции обменных курсов: рубль дешевел за день в шесть раз — он успевал за день взять у огромного завода безналичные рубли, предназначавшиеся для расчета с другим промышленным левиафаном, перевести их в бенджамины франклины и тотчас же обратно, снять пену-разницу в три раза больше изначальной рублевой массы, на эту разницу купить пять тысяч пломбированных вагонов с ванадием и молибденом — по ценам внутреннего рынка — и, наконец, продать их на московской товарно-сырьевой на пару долларов дешевле международной лондонской цены — то есть не потратив ни единого чужого, клиентского рубля, обогатиться в…надцать раз за сутки алхимически), о том уровне женского думания, на котором значительны соображения выгоды: «ни в чем не нуждаться», «кормить и обеспечить детям достойное будущее». Плюс «романтическая» вытяжка из сериалов стран третьего мира, лоточной беллетристики и глянцевого мусора — бриллианты, Эйфель, монгольфьер, Мальдивы.
Не помышлять об этом вообще могут только шизоиды, птицы и дети; война за женщину — война экономическая, всех редкостно красивых, штучной выделки, девчонок разбирают сильнейшие, остальных — остальные. Эдисон и не думал инкриминировать корысть оранжерейным женщинам, которых муж всецело обеспечивает: все разговоры о «продажности» — всегда в пользу бедных и тех, кому нечего на этом рынке предложить. Звучит цинично, но это только если не держаться той банальности, что жизнь двоих — это такой совместный бой за то, чтоб уцелеть, продолжиться, поставив на ноги детеныша… вот где корысть, святая, чистая корысть — держаться и выстоять; в неравном пожизненном сражении с миром все средства хороши, и деньги тоже.
В нормальном классицизме, в пределах естества финансовая мощь — лишь маленькая часть твоих усилий обрести совместное бессмертие… а то, что человек становится затерянным ингредиентом раствора денег, что инструмент и цель меняются местами, — это уже другой вопрос… так опиаты колют в разных целях, в разных — берутся за топор убийцы и строители собора.
Естественный отбор неотделим от отбора сердечного, инстинкт — от божественной искры; есть люди, что довольствуются подножным кормом «взвешенного выбора» и сердце в которых молчит, в конце концов, есть те, которых мамино «пора» выталкивает замуж за ближайшего мужчинку, «надежного», «порядочного», «перспективного» — «давай-давай, если не хочешь остаться старой девой»… и повели, как телку за рога, исполнить женское предназначение, без африканской страсти, без «полета», и ничего, и счастлива, без всяких оговорок, — варить борщи, растить ребенка… страсть — глупость, страсть для молодых, какой-то «секс» еще придумали, другое появляется, несгибаемо-прочное — вот материнская любовь, для нее и «надежного» хватит.
Вот Нину пробирала дрожь при мысли о такой судьбе, о женщинах, идущих за мужчину уже от безысходности, автоматически, согласно «биологическим часам»: она так не могла, ей это и не нужно было, не улыбалось, не грозило. Принять или отторгнуть человека, нутром, на слух, как чистую или фальшивую октаву, любить всем сердцем, в остальном довериться судьбе — таким было ее простое правило, устройство, склад, природа. Возник вот этот человек — с диковинно устроенным умом — процессором неслыханно высокой частоты, с огромной пробивающей силой, с чудовищной прибавочной стоимостью, смешной, нелепый, искренний, пугающе серьезный в своем чувстве к Нине, на редкость ироничный по отношению к себе, торговавший гробами, Священным Писанием, деньгами, нефтью, смешно об этом всем рассказывавший ей — как он скупал по стройкам за копейки катушки медной проволоки и штамповал «лечебные» браслеты из красноватого металла: «спрос запредельный был, как раз на волне Кашпировского, вы воду в трехлитровых банках как? не заряжали?.. да ты признайся… заряжали все, миллионы дебилов вставали с петухами смотреть магические пассы в утреннем эфире, потом шли на вокзал, на рынок, на работу и каждый по дороге покупал мои браслеты», — и как-то сразу захотелось, неодолимо, взять его за нос, за уши, поцеловать вот в эти честные собачьи глаза, залезть к нему под свитер, стать близкой, как кожа, отдать свое лицо ему в ладони, впустить, дать в себе прорасти.
И деньги его приняла, как приняла бы звук от музыканта, раскопанный мусор — от Шлимана, гастрономическую пытку — от шеф-повара, пускай все сверстницы глядят с учтивой ненавистью: не упустила своего, вцепилась, заарканила, сыграла чистоту, загадку, преданность, как не исполнят в «Современнике», и нежится теперь в японской бочке, на Сардинии… ну как им объяснишь, убогим, что просто он, ее мужчина, работает с деньгами: хирург — с человеческим мясом, синоптик — с атмосферными фронтами, Курчатов — с атомным ковчегом?
Со смехом говорила, что за конкретной вещью, за шмоткой, за машиной, за первыми пятью нулями после цифры начинается «мучительный астрал», «деньги — самая близкая к метафизике вещь, а я — вся земная, норушка, мне там не согреться».
Муж постоянно находился там, в «астрале», по крайней мере — регулярно «отлетал». Едва ли это «пребывание в астрале» могло их разлучить, рассорить само по себе — нет, Нина понимала: мужчину надо отпускать — к его «карте мира», к его нотным станам, к его печатному станку, туда, где он будет один, без тебя, сливать и раздроблять активы, ловить бандитов, подниматься из окопов; одной любовью, без дела, сыт не будет, в свободном состоянии сладко только «людям ни о чем», мужчина пригвозжден, придавлен, пригнут к станку, бумаге, борозде порабощающим предназначением.
В его, углановских, особого покроя сутках было не 24 часа, а три-четыре будто бы десятилетия: не спал, обедал по три раза в день и ужинал по два с партнерами, людьми из министерств финансов, энергетики, тяжпрома, перетирая челюстями надолбы и доты упрямых неусыпных конкурентов и покупая у нищающей российской власти за копейки созвездия сталелитейных исполинов и горнодобывающих чудовищ; сильней всего влекла ханты-мансийская земля, которая хранила миллиарды тонн вонючей маслянистой дряни и за которую он воевал с соседом — Лелькиным Олегом. Вопрос был не в количестве совместно проживаемых часов — в конце концов, и Нина ценила одиночество, — а только в силе, интенсивности обмена в те общие минуты, когда ты скажешь «А», а он доканчивает фразу, когда вы ничего не говорите и раньше слов все совершенно понимаете.
7
Камлаев поселился в доме у Ордынских, с утра шел бродить по заповедному нехоженому лесу, увязать в буреломах; взошедшее солнце отвесно било меж ветвей, меж хвойных лап; колодцы прохлады под сводами крон чередовались с мощными столбами горячего света, одновременно нерушимо-прочными и невесомыми, бесплотными, насквозь проходимыми; она была до жути неразборчива, вселялась во все, дарила свой голос любой пернатой твари, хлестала, щелкала, звенела, переливалась по кустам, звала; все виделось и слышалось через нее и ею прирастало, ею полнилось… и влекся, шел сквозь чащу как на голос, проламывался, продирался по направлению к реке…