Проза. Статьи. Письма
Шрифт:
Город горел, большой, пустой, обстреливаемый немцами немецкий город. Под низким, мглистым и задымленным небом морозного полудня его зловеще озаренные пламенем улицы казались ходами и переходами какого-то подземелья, преисподней. Длинные, густые космы пламени, там и сям выбившись из окон, схлестывались на наружной стороне простенка, сшибали вывески, выбрасывались за середину улицы, стремясь соединиться с огнем, бушующим на противоположной стороне.
Все — грохот взрывов, и звон стекла, и лязг гусениц, и цокот копыт на главной улице города, — все покрывается
Занимаются огнем крашенные масляной краской стены комнат, трещит и вспучивается от огня провощенный, туго пригнанный, дощечка в дощечку, паркет, горит обшивка, обивка, утварь, горит все, что способно гореть или гибнуть в огне. Горит город, оставшийся целым и сохранившийся все эти годы войны, когда не было уже в живых Смоленска как города, Вязьмы и сотен других городов…
* * *
На многих деревьях вдоль дорог Восточной Пруссии до сих пор держится листва. Сухой, шуршащий трепет ее на зимнем, вьюжном ветру провожал немцев, отступавших в глубь страны. Затем началась ростепель, и эта листва придорожных аллей, мокрая, распаренная, совсем уже не вязалась с весенними приметами — обтаявшей землей, взбухшим и уже треснувшим кое-где льдом на речках. Похоже, будто перепуталось что-то на этой земле, произошло не так, не в свои сроки и не само собой, а по иной, грозной и неотвратимой воле. Точно совершилась над этой землей предреченная ей и заслуженная страшная кара.
Но земля — только земля, и эта путаница в природе лишь внешнее сопутствие той поистине страшной кары, что разразилась над Неметчиной.
Было время, когда немцы в войне только приобретали. Они захватывали территории целых государств, вооружение целых армий, присваивали массу имущества, ценностей, материалов. Они заставляли работать на себя миллионы людей, вывозимых ими из оккупированных стран и областей.
Но с того дня, как они перешли нашу границу, они уже не могли приобретать не теряя. С этого дня дело пошло по-другому.
Они захватывали наши земли, города, всякое добро; угоняли наших людей в рабство, но теряли свои танки и самолеты, оставляли на наших полях тысячи и миллионы своих солдат и офицеров убитыми. Затем к этим потерям прибавилась потеря земель, захваченных у нас со всем их плодородием и богатством недр.
Теперь же они доля за долей теряли свою собственную территорию. Теряли своих пленников, что брели толпами на восток от фронта, теряли имущество, которое не успевали вывезти, свое вкупе с награбленным.
Они с каждым днем, с каждым часом уменьшаются счетом и весом, пространством и силой.
И наш воин, встречая по пути своего продвижения в глубь Германии разноязыкий люд, бредущий из плена домой, — будь тем домом Минск или Варшава, Париж или пограничные с Германией места Литвы, — он воочию, натурально видит себя воином-освободителем. Француз, поляк и люди иных языков и наречий с благодарностью машут ему рукой, шагая по обочине тесных немецких дорог, выкрикивают где-то пойманные и заученные
— Здравствуйте, родненькие! Спасибо, товарищи!
— Нет ли кого с Орловщины?
— Тут еще одна вяземская шла, девочка с ней вот этаконькая. Господи…
— Федорова не слыхали, Илью Ивановича? Военный тоже. С сорок первого года. Сын родной…
Без конца тянутся обозы, толпы и одиночки, семьи и землячества людей, обретших свободу. И как ни далека дорога на родину, сколько бы ни предстояло еще трудностей пути, они, эти люди, уже на родине, под верной защитой своих освободителей, уходящих все дальше на запад.
В САМОЙ ГЕРМАНИИ
Глубокая Германия, а снежные поля, вешки у дорог, колонны, обозы, солдаты — все как везде: как в воронежской степи, как под Москвой, как было в Финляндии.
Пожары, безмолвие… То, что могло лишь присниться где-нибудь у Погорелого Городища, как сладкий сон о возмездии. Помню, отъезжали на попутной машине от фронта с давно уже убитым капитаном Гроховским: горизонт в заревах, грохот канонады, а по сторонам шоссе осенняя мгла, пустые, темные хаты. Помню живую боль в сердце: «Россия, Россия-страдалица, что с тобой делают!»
Но тот сон о возмездии, явись он тогда, был бы слаще того, что видишь теперь в натуре.
«Ломать — не строить» — все чаще вспоминаются эти невыразимо вместительные слова солдата-дорожника.
* * *
В горящем, шипящем и осыпаемом с неба снегом с дождем городе без единой души жителей, в пустом ресторане, при трех зажженных свечах, сидит мокрый и заметно хмельной солдатик, не то чуваш, не то удмурт, один как перст.
— Что тут делаешь?
— В тристоране сижу. Три года воевал, два раза ранен был, четыре года буду в тристоране сидеть.
— Что ж тут сидеть? Нет ничего ни выпить, ни закусить.
— Не надо! Выпил уже там, — кивок в сторону окраины города-фронта. — Хочу сидеть. Три года воевал.
— Попадет, брат, тебе. Шел бы, догонял своих.
— А это что? — заворачивает рукав шинели — там грязная бинтовка повыше запястья. — Я в госпиталь направлен. А я в госпиталь не хочу. Хочу сидеть в тристоране. — Удар кулаком здоровой руки по стойке, одна свеча падает. — Четыре года буду сидеть!
* * *
Еще одно воспоминание от Погорелого Городища.
Ночь, у шоссе костер на мокрой осенней земле. Разные военные люди — кто на корточках, кто на чурке какой-нибудь; греются, курят. Рассказывает какой-то авиатехник, недавно приехавший из Ташкента:
— В саду музыка, пиво, ходишь в одной гимнастерке, тепло, милиционеры за порядком следят. В домах свет…
Слушают с осуждением и вместе с такой мечтательной завистливостью крякают: