Прозрачная тень
Шрифт:
Юра родился в деревне под Арзамасом, где жил до окончания средней школы. Уже тогда, будучи подростком, он увлёкся живописью и писал этюды местной природы на небольших картонках. Я видел их: уже пожелтевшие, с обтрёпанными краями, с кое-где осыпавшимся красочным слоем, но тем не менее с сохранившимися в них свежестью и чувством неподдельного восхищения окружающим начинающего художника миром, созданные словно на одном дыхании. Они говорили о молодости и новизне чувств, переполнявших их создателя… После окончания школы он приехал в Москву и поступил в Строгановское художественно-промышленное училище, на факультет декоративно-прикладного искусства, по профилю «художественная обработка стекла», которое успешно окончил. Поработав какое-то время по основной специальности в содружестве со стеклодувами и даже неоднократно поучаствовав в выставках декоративно-прикладного искусства, разочаровался в этом виде творчества и с головой окунулся в любезную его душе живопись. Видимо, на него оказала сильное влияние предыдущая специальность,
– «Чернот» в картине не должно быть ни в коем случае, а все тени должны быть прозрачными, – сурово сдвигая брови и с задумчивостью во взгляде, наставительно заявлял живописец, – кроме всего прочего, для каждого предмета, изображённого на картине, должна быть своя краска. Надо только сначала его внимательно рассмотреть и определиться с цветом и уже подобный цвет для другого предмета ни в коем случае не применять, даже если на первый взгляд кажется, что они одного и того же цвета. Это касается не только натюрморта, но и пейзажа.
– Но ведь так писать очень скучно, – пытался я, тогда ещё только начинающий художник, с упрямством неофита возражать ему. – Пропадают лёгкость и непосредственность в картине, что так ценится многими любителями живописи, да и самому художнику трудно удержать вдохновение при такой работе. Мы же не наукой занимаемся, где какую-нибудь букашку годами изучают.
– Раньше я тоже так думал, – наставительно говорил художник, – но с опытом эта так называемая «маэстрия» меня перестала устраивать и настоящая, глубокая живопись с её красочным многоцветием захватила целиком, и если она на меня так магически действует, то и на любителей живописи будет действовать точно так же. Меня, брат, теперь с этой стези не столкнёшь, и мои искания в этой области живописного искусства только начинаются. – Он взял со стола стеклянную прозрачную призму и протянул её мне: – Посмотри сквозь неё, и ты увидишь, как меняются цвета и как преображается всё вокруг. Тут есть предмет для размышления, а ты говоришь: «маэстрия», здесь, брат, горизонты необъятные высвечиваются – голову сломаешь.
Я посмотрел на свет через эту призму и увидел яркие, радужные разводы, и они мне показались такими неприятными и даже ядовитыми, что я тут же отнял её от своих глаз и вернул назад. Видимо, на моём лице так явно отразились все чувства неприязни от увиденного, что с присущей Козерогам проницательностью Юра всё понял, угрюмо замолчал и, закурив очередную папиросу, устремил свой взгляд на запылённое окно, за которым по Малой Грузинской улице сновали прохожие, даже не подозревая о том, какие замысловатые мировые живописные проблемы решаются за этим зарешеченным и невзрачным окном. Накурившись и успокоившись, Юра насыпал в заварной чайник чуть ли не полпачки грузинского чая, залил его кипятком и, выждав минут пять, разлил густую чёрную жидкость по чашкам, после чего, бросив в старую заварку кусочек сахара, вновь заправил её кипятком и закрыл чайник крышкой. Мы начинаем пить этот чрезвычайно горький вяжущий напиток: Юра с блаженным выражением на лице, а я еле сдерживаю себя, чтобы не побежать за фанерную перегородку в туалет и не выплюнуть в толчок эту невыносимую горькую жидкость. Наконец через некоторое время после очередного такого чаепития, зная, что меня ожидает в мастерской моего друга, я стал приносить с собой сладкие булочки и конфеты, чтобы хоть как-то гасить эту неимоверную горечь. «Вот к чаю принёс! – весело говорил я. – А то я просто так чай пить не привык – это у нас семейная традиция». Юра смотрел на меня с удивлением, всем своим видом говоря: «Ничего-то ты не понимаешь в настоящем чаепитии» – и продолжал своё горькое священнодействие. Но вдруг однажды, когда я принёс румяные и хрустящие «московские» плюшки, он не выдержал:
– Ну-ка дай, я тоже попробую, уж больно аппетитно они выглядят, да и колоритно к тому же: почти как на картине Машкова «Снедь московская. Хлебы».
С тех пор он тоже пристрастился к этим плюшкам, но ел их часто отдельно от горького напитка, не желая нарушать установленной им чайной церемонии… Одежда, как любого фанатично увлечённого своим делом человека, его мало интересовала. Зимой он ходил в старом потрёпанном пальто, закрывая от холода шею мохеровым шарфом, которым очень гордился, говоря мне не раз: «Он связан из шерсти ангорской козы – чрезвычайно тёплый, – а потом с суровым выражением на лице добавлял: – Жена подарила», и в нахлобученной на голову потёртой коричневой кепке из кожзаменителя, на ногах – жёлтые зимние полусапоги на молнии. Летом – клетчатая рубаха, заправленная в старые голубые джинсы, а зимнюю обувь сменяли полосатые носки и клеёнчатые босоножки. Вот и весь его сезонный наряд. Наведывался я к нему в мастерскую довольно часто и порой не по собственному желанию, а потому что он меня сам приглашал, звоня по телефону. Звонил он мне почти каждый день с постоянным вопросом: «Ну, как у тебя дела?» Я подробно ему всё рассказывал: какую картину начал писать, а какую – заканчиваю, какие посетил выставки и какие художники мне понравились, что часто не совпадало с его вкусами, и он подробно начинал мне растолковывать все мои «заблуждения» и, довольный собой, почти всегда спрашивал: «Ну, когда ты ко мне зайдёшь?», причём вопрос звучал в таком тоне, что я должен немедленно всё бросить и приехать к нему как можно быстрей. Как начинающему художнику мне было лестно, что такой опытный живописец, да ещё член МОСХа, приглашает меня в свою мастерскую, и я с удовольствием ехал в другой конец Москвы с картинами под мышкой, потому что Юра всегда требовал, чтобы я приносил с собой свои новые работы. У него в мастерской я расставлял их вдоль стен, и начинался подробнейший «разбор полётов»:
– Здесь ты с тоном напортачил, а здесь не дал перспективы в кронах деревьев и получилась каша, а ведь между ними воздушная среда существует и во многих местах сплошные черноты. Запомни: тень от любого предмета всегда должна быть прозрачная, а у тебя она глухая и грязная к тому же. Грязь в картине – это смерть живописца, это просто недопустимо. Везде находи свой цвет. Например, смотри: у тебя листва на деревьях и трава покрашены одним зелёным цветом, а если бы ты был более внимательным, то заметил, что по цветовому тону они всегда разные и далеко не локального цвета. Опять же: при солнечной и пасмурной погоде цвет и тон одного и того же пейзажа резко отличаются, что часто не все пейзажисты понимают. На выставках я это постоянно наблюдаю: названа картина «Солнечный день», начинаешь смотреть, а там солнце и не ночевало – всё серо и безжизненно. Как пейзажист ты должен знать главное правило: нет ни одного предмета, одинакового по тону и цвету. И ещё запомни: картина живёт по своим законам, которые часто не совпадают с реальной природой, и, по большому счёту, живописца можно назвать иллюзионистом…
Внимательно слушая его наставления и понимая его правоту, я сдерживал свои эмоции и в дальнейшем старался не делать подобных ошибок. Правда, это далеко не всегда удавалось, так как, работая на природе, очарованный её красотой, начинаешь впадать в некий экстаз (я думаю, живописцы меня понимают), и почти все правила и наставления вылетают из головы, и творишь больше чувствами, чем разумом, который появляется позднее, когда ты приходишь с этюдов домой и начинаешь более внимательно рассматривать то, что у тебя получилось…
Однажды Юра позвонил мне и радостно сообщил:
– Представляешь, я вчера вышел на балкон и вдруг увидел, как вокруг Останкинской башни летает НЛО. Я даже зарисовал все его замысловатые передвижения, и мне почему-то так вдруг захотелось уехать из Москвы на природу, что даже какая-то внутренняя дрожь во всём теле появилась. Ты же знаешь, что у меня есть дом во Владимирской области, в деревне Жары. Там шикарные живописные места. Так что приглашаю тебя на этюды на недельку-другую. Не пожалеешь! Точно тебе говорю. Ехать туда всего одну ночь на поезде до Мурома, а там часа два на автобусе – и мы на месте.
В деревне мы прожили две недели и каждый день рано утром уходили на этюды. Сама деревня – словно из девятнадцатого века: крестьянские избы, завалинки, собаки в будках, повсюду бегают петухи и куры, утки опять же полощутся в реке – жизнь размеренная и неспешная, – расположилась на берегу неширокой, но очень живописной реки Ушны: извилистая, с невысокими берегами, поросшими кустарником и старыми раскидистыми вётлами, отбрасывающими «прозрачную» тень на тихую, медленно текущую воду, с то и дело встречающимися деревянными мостками, предназначенными для стирки белья, и упавшими в воду деревьями. Для художника-живописца, влюблённого в родную природу, благодатное место. Я действительно, бродя вдоль реки в полном упоении, писал только этюды, которые в дальнейшем легли в основу некоторых моих картин, а вот Юра, к моему удивлению, ходил всё время в одно и то же место – к роднику, и писал картину, на которой он изобразил бабу, стирающую бельё, причём каждый день картина выглядела по-новому, менялось всё – и компоновка, и цвет, и техника письма. А на мои вопросы, почему он так упорно занимается только этой картиной и всё время переписывает её целиком, Юра рассеянно смотрел на меня и или только хмыкал, или односложно отвечал: «Так надо».
За день до нашего отъезда домой мы, как всегда, утром отправились на природу заниматься живописью и у речки разошлись в разные стороны: Юра – к своему любимому роднику, чтобы в очередной раз всё поменять в многострадальной картине и, видимо, отыскать таким странным способом «философский камень», а я, тогда легкомысленно насвистывая незатейливые мелодии, – бездумно наслаждаться красотой природы и писать свои бесконечные этюды, за что как-то вечером, презрительно взглянув на меня, мой наставник назвал меня «несуном». На моё недоумение он пояснил, что у них в Союзе так принято называть художников, которые только и занимаются тем, что пишу одни этюды, а до настоящих картин у них руки не доходят или просто «мозгов не хватает», чтобы создавать серьёзные и глубокие вещи. Я не обиделся на него за это странное и несправедливое высказывание, да и зачем обижаться на слова учителя, тем более что у меня уже выработался свой метод создания картины: использовать этюды как идею, как начало для написания серьёзного произведения. Так делали многие мастера прошлого: в тихой и благоприятной атмосфере мастерской, где тебя ничего не отвлекает, спокойно воплощать свой замысел на холсте, используя рабочие материалы в виде написанных с натуры этюдов.
Конец ознакомительного фрагмента.