Прозрачная тень
Шрифт:
Вдруг к ним подошёл старик в замызганной, потрёпанной куртке и, задрав штанину, показал им свою бледную, всю в красноватых и синих прожилках ногу:
– Видите, никаких вен нет, а ведь как страдал раньше, как страдал: жуткий тромбофлебит был, а вот теперь нету его. Слава Тебе, Господи!
– И как же вы от него избавились? – едва сдерживая смех, спросил Николай.
– В проруби стал купаться, и вот теперь его нет, а то замучился по врачам бегать – всю ногу искололи, изверги. Думал, что так и помру с тромбофлебитом…
Николай взглянул на Свету Та уже давилась от смеха, и, глядя на неё, он тоже не выдержал, и они уже вдвоём стали хохотать, не обращая внимания ни на странного старика с задранной штаниной, ни на пассажиров, удивлённо и с испугом глядевших на них. Водитель троллейбуса подозрительно косился на них в зеркало заднего вида – «наркоманы,
От Светы он вернулся только под утро. После страстной и почти бессонной ночи он чувствовал приятную расслабляющую усталость. В квартире было душно, пахло скипидаром и масляными красками. Он подошёл к окну и открыл форточку: свежий морозный воздух ворвался в комнату. Насвистывая, он прошёл на кухню. Зажёг газовую конфорку, налил воду в чайник и поставил его на огонь. Внезапно зазвонил телефон. Он не хотел брать трубку, но телефон звонил не переставая. Николай не выдержал и взял трубку.
– Ну наконец-то, – услышал он Ленкин голос, – где ты пропадал? Я тебе со вчерашнего дня звоню, как ненормальная, а тебя всё нет и нет. Я уже беспокоиться стала: вдруг что случилось. Ну чего ты молчишь?
– Я не молчу. Я думаю.
– Думаешь, что бы мне такое соврать?
– Когда это я тебе врал?
– Так что с тобой произошло – скажешь ты мне наконец?
– Любовь, Леночка, любовь.
– Какая ещё любовь? Ты пьяный, что ли? Плетёшь сам не зная чего.
– Я влюбился. Понимаешь ты меня? Втрескался по уши! По самые уши! Поняла меня?
– Ты всё это серьёзно говоришь или шутишь? Если шутишь, то шутки твои дурацкие. – Голос у Лены дрожал, и Светов чувствовал, что ещё немного и она заплачет. – Кто она? Я её знаю?
– Нет, не знаешь. Я её и сам до вчерашнего дня не знал. Так получилось, Ленок, – не обижайся.
Из трубки доносилось всхлипывание.
– Лена, кончай реветь. Выслушай меня спокойно…
– Все вы, мужики, сволочи! Никому нельзя верить! Сволочи… Сволочи…
Светов пытался её успокоить, но все его усилия оказались тщетными: она плакала, выкрикивая оскорбления, и наконец бросила трубку.
Он сел на пол и закурил. «Мерзко всё вышло, – подумал он, – но что же делать? Может быть, не надо было так сразу и со временем всё само собой бы утряслось – без этих душу раздирающих эмоций? Да нет, так всё же лучше, а то обман получился бы, а это ещё хуже». Он медленно поднялся и подошёл к мольберту, на котором покоилась начатая два дня назад картина. Зимнее утро не спешило расставаться с ночными сумерками, и картина выглядела тёмным провалом в серебристом полумраке, и чем дольше он на неё смотрел, тем больше она возбуждала в нём какие-то неприятные ощущения. Что это были за ощущения, он не понимал, но вызывали они у него в душе чувство дискомфорта и досады. Может быть, картина и не была в этом виновата, – а всё то, что с ним произошло за это время. Он уже не думал об этом.
Прошёл на кухню. Чайник давно кипел: воздух был тёплый и влажный, окно полностью запотело, и капли на стекле стекали вниз, превращаясь в крошечные прозрачные ручейки. Светов выключил газ. Налил чай в кружку и вернулся в комнату. Сел против картины и, то и дело отхлёбывая из кружки горячий чай, принялся внимательно её разглядывать. Допив чай, поставил кружку на подоконник. Какое-то время он ещё пристально разглядывал своё неоконченное творение, затем, взяв мастихин, стал не спеша соскабливать с холста загустевшую краску.
Прозрачная тень
Юра продал натюрморт: неделю назад сдал его в художественный салон, и там его сразу же купили японцы. Он сообщил мне эту радостную новость, как только я вошёл в его мастерскую. Новость действительно была радостная, так как картины у него покупали редко. Этот натюрморт он написал в деревне, в своём доме, приобретённом им за «смешные деньги» год назад в деревне Жары Владимирской
– Мне на это наплевать, – сказал в ответ счастливый Юра, закуривая беломорину и сузив свои калмыцкие глаза. – Я Козерог по гороскопу: мне присуще упорство и стремление к высоким идеалам, и поэтому я не желаю превращаться в ремесленника и штамповать натюрморты даже на потребу японцам, а буду скрупулёзно овладевать и другими жанрами и направлениями в таком разнообразном живописном искусстве.
Я и не собирался его отговаривать, тем более узнав, что он Козерог. Будучи сам живописцем, прекрасно понимал, что художники чрезвычайно упрямы и любознательны и во всём пытаются разобраться сами, как говорится, «дойти до сути», что роднит их с учёными-исследователями или медицинскими работниками, ставящими на себе опыты, чтобы понять, как действует на болезнь то или иное лекарство. Поэтому любая критика их творчества и логические объяснения того, что не стоило бы им делать, так как это не соответствует их природным дарованиям, действуют на них словно красная тряпка на быка и приводят только к гневу и ссорам.
Мастерская, которую ему выделил МОСХ, располагалась на Малой Грузинской улице, в старинном, построенном ещё до революции, трёхэтажном доме, на первом этаже, и имела всего одно, но довольно обширное зарешеченное окно. Высокий потолок позволил нашему художнику соорудить из досок антресоли, куда можно было подняться по крутой деревянной лестнице и постепенно заполнять их холстами. Вдоль стен располагались полки с книгами и различными предметами, которые он использовал в своих натюрмортах. У занавешенного тюлевыми занавесками окна находился стол, а в глубине помещения, под антресолями – газовая плита и огороженный фанерными листами туалет. Посреди комнаты стоял раскрытый этюдник с начатой картиной.
Юра недавно вернулся из деревни с новыми натюрмортами, и вот как раз один из них отправился в Японию. Свои натюрморты он составлял в основном из деревенских бытовых предметов: самовары, кадушки, туеса, обливные крынки и горшки, серпы, лапти, прялки – и всё это в сочетании с картошкой, луком, чесноком, краюхами хлеба, подсолнухами, иногда с букетами полевых цветов, вставленных в крынку или просто небрежно брошенных на стол, и, как правило, на фоне открытого деревенского окна или всё той же бревенчатой стены. Не буду лукавить: мне нравились его натюрморты. Они пробуждали во мне что-то потаённое, коренное, чарующее, что-то похожее на мистическое древнее ощущение мира, присущее только нам, русским, и недоступное другим народам. Я, тогда попавший под влияние так называемого «авангарда» в искусстве, глядя на его картины, страшно удивлялся этому появившемуся внутри меня странному щемящему, хватающему за душу чувству, – чувству чего-то очень близкого, родного и незаслуженно забытого. Поглощённый поисками «нового», я вдруг почувствовал себя несчастным, уходящим всё дальше от света в неведомый и бесконечный туннель, какая-то страшная, таинственная сила заталкивала меня всё дальше и дальше в непроглядную темноту. Прошло довольно много времени, прежде чем я избавился от этого наваждения и вернулся к реальным образам, и немаловажную роль сыграли в этом натюрморты моего друга.