Прямой дождь. Повесть о Григории Петровском
Шрифт:
Члены Думы написали царю адрес и выделили депутацию, которая должна была вручить его Николаю. Но тот отказался принять представителей Думы (слишком много чести!) и получил адрес через министра двора.
Читая его, царь дергал плечом и кричал, обращаясь к барону Фредериксу:
— Вы только послушайте, что они пишут! «Государь! Дума ждет от вас полной политической амнистии, как первого залога взаимного понимания и взаимного согласия между царем и народом». На кой черт мне все эти европейские парламенты и представительства… Я — самодержец, и мне никто не вправе указывать…
Барон молча смотрел на Николая преданными, немигающими глазами.
— Дума,
Фредериксу было хорошо известно, что неравенство между членами Государственного совета и членами Думы подчеркивается и денежным вознаграждением: депутаты Думы во время сессий получают десять рублей в сутки, а члены Государственного совета — двадцать пять.
В жаркий июльский день, когда царю стало известно, что депутаты решили обратиться с воззванием к народу, возмущенный Николай зло воскликнул:
— Хватит!
И тут же по царскому указу нижняя палата российского парламента — I Государственная дума, избранная на пятилетний срок, но проработавшая всего семьдесят два дня, — перестала существовать.
Депутаты, явившиеся на очередное заседание, застали Двери Таврического дворца запертыми.
Пробыв некоторое время в Харькове, Степан отважился приехать в Полтаву: нередко вспоминал о том, что в Полтаве живет чудесная девушка Лариса, которую Григорий и Доменика прочили ему в невесты…
Но Степана ждало разочарование: дом, где жил дядька Ларисы, теперь занимали другие люди. Ларисы в городе не оказалось.
Грустно стало Степану. Может, потому, что, сам себе не признаваясь, лелеял мечту о личном счастье, о семье. И тогда его потянуло домой, захотелось увидеть мать, отца, сестер, посидеть в родной хате… Соблюдая все меры предосторожности, поехал в Екатеринослав.
Стояла осень 1906 года. Сидел Степан в вагоне, головы не поднимал, так задумался, а с него глаз не спускали два человека.
Вот один из них поднялся, вышел в тамбур, раскрыл портсигар, но не закурил. Постоял там, а возвращаясь, буквально впился взглядом в Степана. «Сейчас подойдет и скажет, как тот офицер во время японской войны: „Что-то мне не нравится физиономия этого пассажира“, — подумал Степан. — Кажется, мне необходимо исчезнуть». Но стоило ему пошевелиться, как незнакомец дотронулся до его плеча и строго приказал:
— Следуйте за мной!
Так началась для Степана иная жизнь — пересыльные тюрьмы, высылка в Кемь, на Белое море. Родители получили от него письмо. Степан писал, что встретил хороших людей, многое от них узнал, многому научился, что очень скучает по родному дому и своим старикам. Когда узнал, что Григорий живот в Мариуполе, послал ему длинное письмо, закончив его шутливыми словами: «К сему руку приложил тот ученик, который закончил три класса, а четвертый коридор». Григорий Иванович догадался, подержал листок над паром и прочел проступившие слова: «Сказка не такая длинная, а черт не так страшен, как его малюют». Из этой фразы Петровский сделал вывод, что Степан немало повидал и пережил, но ничего
Мысли о друзьях, и прежде всего о Степане, не покидали Григория. Он собирался написать товарищу обстоятельное письмо о том, как сам колесил по свету, был вместе с другими членами подпольной организации в Германии, работал в Харькове, в Донбассе и наконец бросил якорь в Мариуполе, на заводе «Провиданс». «Мы временно отступили, чтобы собраться с силами! — мысленно обращался Григорий Иванович к Степану. — Нам, большевикам, сейчас нужно изучить еще одну науку — науку правильного отступления». Еще он написал бы о меньшевиках, которые говорят, что революция окончательно потерпела поражение и что самый верный путь борьбы — это путь реформизма. Если их слушать, то выходит, что пролетариату следует отказаться от революционных подпольных организаций, ликвидировать нелегальную партию, приспособиться к столыпинскому режиму. Но если ты большевик, надо жить и работать ради того, чтобы рабочее движение росло и распространялось, чтобы в конце концов была достигнута главная цель — свергнуто самодержавие. Такое письмо собирался послать Григорий Петровский своему Степану Непийводе, но, зная, что полиция не дремлет, раздумал. «Расскажу ему при встрече», — решил он.
Вспомнил Григорий и про Исаака Христофоровича Лалаянца. Знал, что тот находится в тюрьме. Вот только неизвестно, где может быть Иван Васильевич Бабушкин — дорогой ему человек и преданный боец революции. Не знал тогда Петровский о том, что Бабушкин в январе 1906 года выехал с партией оружия из Читы в Иркутск, был захвачен карательной экспедицией и на станции Мысовая расстрелян. Перед расстрелом он сказал: «Умирать будем, товарищи, как жили — без страха».
Василий Витальевич Шульгин, крупный русский помещик Волынской губернии, предвкушая встречу с государем Николаем II, чувствовал себя безгранично счастливым в это майское утро 1907 года. В его имении на Волыни в самом большом зале висел конный портрет царя, а в киевском особняке, на углу Кузнечной и Караваевской, всю стену занимало огромное панно — самодержец с августейшим семейством.
А сегодня он воочию увидит монарха, услышит его голос.
Депутаты-монархисты Государственной думы второго созыва, среди которых был и Шульгин, садились в Петербурге в специальный поезд, чтобы отправиться в Царское Село на прием к государю.
Приподнятое, восторженное настроение кружило голову не одному Шульгину. Радость и счастье видел он на лицах всех отъезжающих в царскую резиденцию.
В вагоне Шульгин оказался рядом с помещиком Пуришковичем, с которым коротко сошелся за три месяца думской сессии. Он привлекал его своей пылкой, бескомпромиссной преданностью династии Романовых. Правда, Пуришкович чуть-чуть несдержан, что дает повод либеральным говорунам и бумагомарателям слегка подтрунивать над ним, но ему лично он кажется человеком безукоризненным.
Они сидели в роскошном вагоне, и Пуришкевич, что-то рассказывая, по привычке размахивал руками, отчего на кисти его правой руки позванивала металлическая браслетка, с которой он никогда не расставался. Пуришкевичу она напоминала юность, службу в Министерстве внутренних дел, поездки по всей стране, цыганские хоры, бесшабашную хмельную молодость…
— Василий Витальевич, я все скажу его величеству, — широко улыбаясь и показывая крупные желтоватые зубы, пообещал Пуришкович.
— А что собираетесь говорить? — спросил Шульгин.