Прыщ
Шрифт:
А дальше — по комариному:
«Он лежит себе, не дышит Ручкой-ножкой не колышет. Сдох»…А так волнительно, ребята, когда тебя на смерть везут… Фигня! «Плавали, знаем!». Я тут, в «Святой Руси» — совсем «не девочка», «дорогу на эшафот» — уже не впервой топчу. Какой интересный опыт подарили мне предки!
Ночь крещенского сочельника — ясная, морозная. У Смоленского
— Звезды к гороху горят, да к ягодам; вдоволь уродится, то-то загуляем в лесах да в горохах!
У колодца посреди двора сидит меланхоличный пьяный полуголый козёл с чёрной мордой и золочеными рогами, трясёт бородой, отблёскивая сальным по голому, воет по-волчьи на луну, временами переходя на блеяние. У его ног куль рогожи. Когда кто-нибудь подходит близко — вытаскивает оттуда горсть золы и дует на прохожего. Прохожий отшатывается, ругается. Козёл — хохочет, матерится, блеет, снова воет. Три немолодых женщины, напевая что-то своё, тягучее, совершенно не в такт основной взвизгивающей и грохающей музыке, подпрыгивают и пританцовывают перед запертым невысоким крыльцом слева, крутятся каждая юлой. Потом хватают на варежки комья рыхлого снега и манерно засевают им крыльцо. Снова кружатся, мурлыкая себе под нос:
— Батюшка Микола милостивый, как бы к утрею-то оттеплело, да на святую Ердань туманом одело, так хлебушка бы тогда нам достало!
У конюшни возятся самые озабоченные мужики: кто в крещенский сочельник у коня копыта почистит, у того конь весь год не будет хромать и не случится с ним иной болести. Но, веря своей примете, мужики не доверяют бабьим и, ворча себе под нос, копаются в навозе у скотного двора — не осталось ли там огня после того, как с вечера старухи пуки лучины тут жгли, чтоб на том свете родителям было теплее.
Впереди, перед стеной главного терема — столы с выпивкой. Еда тоже есть, но выпивки много больше — сплошной ряд бадеек, жбанчиков и кувшинов, окружённых густыми стадами разнокалиберных кружек. «Шведский стол» по-русски: «пей — хоть залейся». Перед столами большая утоптанная площадка — на ней водят хороводы. Точнее — водили. Куча молодёжи с приехавших саней валится в круг, все орут, радостно хохочут, обнимаются, толкаются. Козёл у колодца выходит из своей волчьей меланхолии, вытаскивает откуда-то из-под хвоста дудку, начинает в неё очень длинно и противно дуть. Потом пронзительный звук становится чётче, размереннее, темповее. Толпа молодёжи начинает притоптывать, всё синхроннее, слаженнее.
Вдруг сбоку раздаётся грохот: высоченная поленница у забора начинает крениться и рушится. Из-за поднявшегося облаков древесной трухи и свалившегося снега появляется десяток парней. Красных от натуги и очень довольных собой. Требуют от девок поцелуев в награду за труды по организации разрухи. Те — хохочут, уворачиваются. Козёл выдаёт громко речитативом что-то молитвенно-матерное и снова припадает к своей дудке — начинает задавать темп пляске. В центре разворачивается два кольца хоровода — одно внутри другого. Раскручиваются с приплясом навстречу друг другу. А в самый центр выскакивает какая-то маленькая, но очень голосистая девчушка. И визжит что-то рэповое. Частушки пошли.
«Коляда, коляда! Подавай пирога, Блин да лепёшку В заднее окошко».Вздёрнутый на мгновение подол солистки, мелькнувшие белые ягодицы однозначно определяет местонахождение упомянутого «окошка». Толпа хохочет. Кто-то валится с ног: «животики надорвали!». Цепочка кругов хороводов рвётся в нескольких местах, но остановить их уже невозможно: пока не напляшутся до упаду — будут скакать. Круги снова срастаются, через упавших перешагивают, те хватают пляшущих за ноги, заваливают рядом с собой в снег, но притоп, под козлиную дудку, идёт всё чётче, затягивающе. «Ноги сами в пляс идут!».
В русских народных сказках есть гусли-самогуды: сами заводятся, сами играют, сами поют, сами пляшут.
Всё верно, только здесь вместо гуслей — дудка, пляшут — гости, вместо гусляра — чёрный козёл:
«Заиграет только он — И всё стадо пляшет…».Евгений Капустин красиво пишет:
«Вера в сказку, вера в чудо… Звонки гусли-самогуды. Пляшут пальцы, вьются струны, Тени снов сплетают руны… Сквозь потёмки — искры света… И душа совсем раздета…»И у меня душа… совсем…
Запахиваю посильнее свою драную маскарадную шубу. Здесь у меня мёрзнет не только душа. Ну что, Ванька, подсыл-душегуб? Давай спляшем? Хоть колени отогрею.
«Салоп», ухватив меня за рукав, тащит в обход хоровода, обходя барахтающиеся в снегу хохочущие парочки, трёх медведей с хомутами на шеях и кружками в руках, обсуждающих исконно-посконный вопрос: «ты меня уважаешь?», выползающего из под телеги мужичка, в одной рубахе и со спущенными штанами, ошалело вопящего: «иде я?! Иде?!»…
Несколько женщин и девушек, из обоза, с которым мы приехали, поднимаются впереди нас на центральное высокое крыльцо терема. Там толпятся орущие и приплясывающие слуги, которые открывают широкие двери, кланяются гостьям. Мы проскальзываем следом. Типа: сопровождающие лица, «и мы с ними». Здесь тоже накрыты столы — «покоем» в большом зале, куча поддатого, раскрасневшегося народа. Тоже пляшут и орут какие-то скоморохи в странно продранной одежде, в уродливых масках. Их оттесняют в сторону, и мы, в общей суете, толпе и толкотне, сдвигаемся влево. Вновь прибывшая группа гостей подходит к центральному столу, кланяется хозяевам. Впереди девушка в богатой шубейке.
Как-то она… непочтительно кланяется. В меня это крепко вбивали, я все оттенки «святорусских» поклонов помню. Такой кивок молодой девушки седатому мужчине, хозяину дому, городскому тысяцкому…
Эта странность привлекает моё внимание. Девушка запускает руку в поданный её спутницей мешочек и делает широкий жест сеятеля. Что-то дробью барабанит по столам, стенам, посуде, гостям. Второй мах идёт в мою сторону. Какой-то маленький камушек бьёт в лицо. Я хватаюсь за ушибленное место. И замираю.