Птицеферма
Шрифт:
«Личико»… Из-за этого уменьшительно-ласкательного слова к горлу подкатывает ещё сильнее — от отвращения.
Поднимаю глаза, глубже вонзая ногти в ладони. Боль всегда помогает усмирить эмоции. Нельзя смотреть на Главу с вызовом — будет только хуже.
— Так-то лучше, — комментирует Филин. Рубашка на его груди застегнута не на все пуговицы, волосы на макушке взъерошены. Грудь быстро вздымается — ещё не отдышался. Ухмыляется. — Все было добровольно, если ты пытаешься прожечь во мне дыру из-за Рисовки.
Добровольно. Так же, как и у меня с Пингвином.
Поспешно отвожу глаза. Заметил-таки мой гнев, как я ни старалась его скрыть.
— Ну-ну, полегче, — смеется Филин, обходя стол, на котором остаются разбросанные в беспорядке пишущие принадлежности. Значит, на столе… — А может, ты завидуешь? — морщится. — Извини, но я уже говорил, ты не в моем вкусе. Бабы без груди ассоциируются у меня с мальчиками. А я, знаешь ли, гомофоб.
У Главы хорошее настроение. Слишком. А ещё блестят глаза. Чересчур блестят. Если бы не Дэвин, я бы не заострила внимание. Но теперь… Да он же под кайфом. В лагере, где ни одно из предоставляемых нам лекарственных средств нельзя использовать как наркотик.
— Я ждал тебя у себя вчера.
— Мне нечего было рассказать, — отвечаю, отводя взгляд. Филин стоит прямо напротив, слишком близко. Мне неприятно на него смотреть.
— А сегодня? — едва не мурлычет. Самодовольный, получивший свое мартовский кот.
Качаю головой.
— По-прежнему ничего.
А в следующую секунду задыхаюсь от того, что Филин резко выбрасывает руку вперед и хватает меня за горло.
— Ты шутить со мной вздумала? — рычит, в миг утрачивая все свое благодушие. — Я же ясно объяснил, что с тобой будет, если ты не станешь полезной.
Мало мне груди, теперь еще и на шее останутся следы от пальцев.
— Пересмешник приходит и ложится спать, — хриплю, запретив себе вырываться. — Мы почти не разговариваем.
— Только трахаетесь? — морщится; отдергивает от меня руку. — Наслышан.
Спасибо Чайке — наслышаны все.
Накрываю шею ладонью.
— Перестать? — спрашиваю. Не могу отказать себе в удовольствии.
Получаю пощечину. Плевать, это того стоило.
— Не смей дерзить, — отряхивает руку, будто запачкался. — Такие, как ты, больше ни на что не годятся, так что отрабатывай. И вызнай, что у него творится в голове, а не только между ног. Ясно?
— Ясно, — повторяю эхом.
— У тебя неделя, — плохо, мне нужно две. — А теперь пшла вон!
С превеликим удовольствием, ублюдок.
Не заставляя просить себя дважды, быстро скрываюсь за дверью.
Если случится чудо, и мы сможем сбежать, то — что?
Мы будем спасены, а остальные? Филин останется здесь. С Совой. С Рисовкой. С Олушей, способной лишь, как оказалось, плеваться ядом, но являющейся слишком слабой, чтобы кому-то противостоять, как морально, так и физически.
Сова призывает думать о себе и не высовываться.
Но разве это правильный путь?
Мой путь?
— Ты знала, что Филин насилует Рисовку? — вернувшись на огород, с ходу огорошиваю своим вопросом Сову. Та, как обычно, работает в отдалении от других, и я могу не опасаться того, что нас подслушают.
Опускаюсь возле женщины на корточки, внимательно слежу за выражением лица.
Сперва оно не меняется. Сова с кряхтением выпрямляется, упирая ладонь в натруженную спину. Вытирает лицо платком из кармана длинной юбки, убирает обратно и лишь потом обращает на меня гневный взгляд. То, что я сижу, а она стоит, как нельзя кстати — Сова невысокого роста и при других обстоятельствах ей бы не удалось смотреть на меня сверху вниз.
— Гагара, — в скрипучем голосе и злость, и предостережение, — сколько раз я говорила тебе думать о себе и не лезть, куда тебя не просят? — миллион раз, должно быть. — Этот мир не переделать.
— Изменить можно все, что угодно, — возражаю.
Я хочу в это верить. Я пытаюсь в это верить.
Сова смеется скрипучим, каркающим смехом.
— Пересмешник тебе сказки на ночь рассказывает?
В прошлый раз Дэвин напомнил мне своим поведением Сову. А теперь она напоминает мне Дэвина, из того воспоминания о нашем расставании. Он точно так же внушал мне, что все уже предрешено и нужно смириться со своей участью.
— Чего ты хочешь? — наконец, женщина устает бороться со мной взглядом.
— Посоветоваться, — отвечаю прямо.
Сова крякает.
— Однако… Клюку положи, — велит, и я быстро выполняю ее указания, мастеря «скамью» посреди борозды. Женщина с трудом сгибает больную ногу и садится. Ловлю злой взгляд Чайки, брошенный в нашу сторону — заметила, что мы не работаем. — Что ж, слушаю тебя.
— Что будет, если убить Филина?
Глаза Совы округляются.
— Ты сдурела, глупая птица?! — рявкает. Чересчур громко. Теперь на нас оглядывается не только Чайка.
— Я задала вопрос, — не отступаю.
Получаю целую вереницу ругательств в свой адрес, но уже гораздо тише. Женщина несколько раз сжимает и разжимает ладонь, осматривается, будто ища, чем бы меня огреть. Сдается мне, не сиди она на своей клюке, я бы уже получила палкой по хребту.
— Ни черта хорошего не будет, — заговаривает после того, как первый шок после моих слов проходит. — Удивлена, что для тебя стало откровением, что он поимел всех местных женщин. Только ты да Олуша ему не приглянулись. И я. С некоторых пор… Не делай такое лицо. Раньше я не была такой старой. И хромой.
Старой… На самом деле Сове вряд ли больше пятидесяти. В любом другом месте, где доступны медицина, косметология и декоративная косметика, она выглядела бы моей ровесницей. Но здесь, на Птицеферме, передо мной действительно сидит старуха.
— Почему ни черта хорошего не будет?
— А думаешь, Момот тут был один садист? На Ибиса глянь. На Зяблика — как заводится от вида крови, разве что не мурчит. Мы все здесь — отбросы общества. Ты не видела, что было до Филина. А я видела. Да, теперь жестокость творит он сам. Но Филин один. Когда бесчинствуют все — это много, много хуже. Я ответила на твой вопрос?