Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
«Англия не проиграла еще ни одной войны, она еще себя покажет…»
Слышались, правда, и другие голоса. Один из пожилых поляков, лысый сержант, заявил однажды во время вечерней дискуссии, что «главный ключик, мне кажется, держит у себя в кармане все-таки только пан Сталин». Сержанту не возражали, однако и радости никто особенно не проявлял…
Пленных белорусов, которые радовались вызволению своих людей из-под ненавистного панского гнета и воссоединению родного края со страной, которую они всегда считали родиной, часть поляков ненавидела либо не могла понять и отчужденно молчала.
Были, конечно, среди польских товарищей по несчастью и такие, что понимали «кресовиков» [5] ,
Большинству он был, однако, или безразличен или чужд.
Основная часть пленных поляков все еще считала Англию единственной, самой желанной надеждой на освобождение.
Перед оркестром, на скамьях, вынесенных из блоков, сидели именинники — с экзотическими морскими бородками, с трубками в зубах, заложив ногу на ногу, почти все с непокрытой головой, высокие, светлые, несколько огненно-рыжих: ткни его в копну — пожар!..
5
Кресовики — жители «восточных кресов», окраин буржуазной Польши.
А уже за ними — море голов и многоголосый шум в ожидании чего-то и впрямь необычного.
Алесь сидел на крыше деревянного барака вместе с другими счастливчиками, время от времени весело замечая, как тает под ним и без того разогретый на солнце толь.
Все это — пустяки.
Главное — три ряда оркестрантов (первый сидит, второй стоит за ним, третий — сзади на скамьях) с гордо сверкающими щитами аккордеонов, перед которыми появляется дирижер, пожилой, даже седой моряк. Он с достоинством, чуть улыбаясь, кланяется англичанам, вторым поклоном отвечает на их приветственные слова и улыбки, потом поворачивается лицом к сверкающим щитам и торжественным, величественным жестом вздымает руки.
Сначала тихим, потом нарастающим шумом морской волны поплыла над толпой задушевная, полная горькой кручины «Палома» [6] . Без слов она теперь, а говорит тебе так много! Не потому, что и польские слова к этой музыке есть, что морской пехотинец Руневич их знает. Нет, не только потому, — сама мелодия, сама гармония звуков так невыразимо хороша, так волнует душу далеким и близким, родным…
Сперва видишь, как рождается в песне картина суровой морской пустыни и по волнам ее, оставляя пенистый след, идет еще один — который по счету? — корабль. О, какая безбрежность, какое безлюдье!.. Всплеском волны, небывалым по силе, вздымает свой голос одно, единое чувство. Все оно — о нет, не все! — передается всплесками слов:
6
Неаполитанская песня «Голубка».
Сверкающие щиты поют, каждый свое и все об одном, а у Алеся в памяти то вздымаются, то раскатываются волны былого…
Хлопцы, настал наш час…Под этот напев, медленно раскачиваясь, идет, плывет, мерно, сурово грохоча по мокрой мостовой подкованными ботинками, тяжелая, серая польская рота.
Тяжесть
Песня совсем здесь некстати, — поют механизмы, точно ключом заведенные словами команды.
Пулеметчик Руневич знает, подхватил где-то мимоходом, на путях самоучки, а теперь припомнил и несет с собой слова одного из самых законченных солдафонов, Павла Первого:
«Солдат есть простой механизм, артикулом предусмотренный».
Лишь одного из этих предусмотренных механизмов прорвало живым человеческим протестом… Накануне, во время чистки оружия, рота пела. Без команды, сама, под настроение. Как раз эту песню морской тоски. И вот на словах «Хлопцы, настал наш час…» молчаливый, уже немолодой резервист, сам почему-то не принимавший участия в пении, вдруг неожиданно упал грудью в нательной сорочке на покрытую мазутом сталь «максима» и странно, совсем не по-мужски, разрыдался…
А они, вчерашние рекруты, «герои» после шестимесячного обучения, — они подсмеивались: это, мол, не кадровик, только что из дому, от бабы…
Жен у них не было. Над словом «дети» они не задумывались. Глубоко, в недосягаемых тайниках, хранили образы самых любимых, самых несчастных — матерей.
И к лучшему, что их здесь нет.
Ведь как нехорошо, что вот они стоят и плачут на обочине — две, три, четыре мамы местных ребят.
А ребята — все, и те четверо тоже! — совсем равнодушно идут; механически колышется строй, тихо лязгает мрачный, тяжелый металл войны, что заглушил тепло живой души.
Хлопцы, настал наш час…До сих пор все казалось лишь забавой. Извечной, веселой, гадкой, однако — забавой. И марши, и казармы, и начальники, служебная строгость которых хотя и доводила иной раз до слез, до возмущения, однако чаще вызывала смех у здоровых, беззаботных парней. «Мне что — отслужить и домой вернуться, только и всего!..»
Даже когда они летом тридцать девятого рыли окопы на границе территории «вольного города» Гданьска, все казалось им только забавой. Границы в настоящем смысле этого слова тут не было: двадцать метров нейтральной полосы — и враг, гитлеровцы, которые уже фактически превратили «вольный» Гданьск в свой, немецкий Данциг. Стоят, скаля зубы, подсмеиваются по-польски:
— Копай, копай, а кто заплаци?..
Словно сами напрашиваются на оплеуху.
Но им отвечали согласно приказу сперва молчанием, а потом, отходя, забавно воинственной песней:
Никт нам не зроби ниц, Никт нам не руши ниц, Бо з нами Смиглы, Смиглы, Смиглы-Рыдз!..Забавой казалась даже первая ночная перестрелка, вспыхнувшая за два дня до начала войны. Эх, здорово зацокотали над долиной, над морем их пулеметы!.. «Забава» эта была не на самой границе, а на склоне поросшего буками холма, где в глубоких, извилистых окопах и блиндажах засела Алесева рота.
Блиндажи, вернее говоря — просто землянки, точно второпях, были крыты в два наката тонким сосняком. А ведь делались они, так же как хорошо замаскированные окопы и двойная линия проволочных заграждений, как будто бы основательно, все лето.
В свой блиндаж Руневич с товарищами по пулеметному расчету принесли из брошенного жителями дома старый, без толку болтливый будильник; над входом, имея в виду не только своих, черной краской намалевали: «Посторонним вход строго воспрещен»; поймали, привели и посадили на веревку, для полной домовитости, пестрого несолидного щенка. Позднее, во время первого артобстрела, цуцик счастливо сорвался и удрал, а хозяева блиндажа, шесть рядовых и плютоновый, стали куда серьезнее.