Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
— Нет, брат Алесь, она объелась и сдохла.
— А ты больше не будешь?
— Ну, конечно, не буду. Закопаем ее, и не буду: ни кормить, ни ждать… Ты плакать собираешься? Вот чудак! Мама-то ее жива? Я теперь не телушку куплю, а ее. Будет давать молоко. Ну что?.. Видишь, Толя не плачет.
— А она будет у нас жить?
— Кто?
— Мама ее.
— Известно, она всегда живет. Видел, сколько их ходит на выгоне?
Засыпав и утоптав ногами яму, отец взял жердочку, две бечевки и стал натягивать шкуру телушки.
— А это,
— Зачем? А вот отдам ее такому дядьке, который выделает ее, и будут вам с Толей новые лапти. Во какие, — он показал, притопнул, — чик-чик-чик!..
Алесь наконец улыбнулся.
…Скучные, тяжкие дни! Так неинтересно сидеть возле мамы, что Толя вчера бросил ее и убежал. А за Толей, конечно, и Алесь.
Утром мама сказала:
— Постращай их, Микола, или ремня, что ли, дай. А то я тут кончусь за день без воды… А не то мухи живьем заедят…
И вот мальчики стоят у стола на коленях, все еще похныкивая, и, сердитые, не хотят даже глядеть друг на друга.
На шкафчике в кухне шипит и воняет керосином примус. А в кастрюле булькает затирка. Вчера утром опять приходила Мальвина, их незнакомая раньше сестра, что не была с ними в городе, а давно уже замужем «в третьей деревне». Принесла жбан молока, завернутый в капустный лист кусочек желтого масла и творог в узком мешочке, который называется «клинок». «Все это маме, потому что мама больная». А их затирка будет сегодня с молоком!..
Потом примус смолкает.
— Ну, вставайте, негодники, мыться!
Толя давно умывается сам. Алесю сегодня помогает папа. Вытирает его рушником. Толя уже отвыкает помаленьку, а Алесь каждый день, утром и вечером всем «дает буси». Обычно отец наклонялся к нему, а теперь поднял Алеся и спрашивает:
— Ну что?
Вместо обычного «доброго утра» малыш обнимает его бородатую шею и говорит:
— Я больше никогда не буду.
— И я тоже. Ты думаешь, мне… А маму надо жалеть.
Толя еще все сердится. Он говорит:
— Я есть не хочу. Я буду сидеть возле мамы.
Однако отец приносит из кухни не только затирку, но и молоко, очевидно, забыв, для кого оно, и масло вносит, и творог на тарелке. И вот они опять садятся и опять, как вчера, едят. Толя и Алесь. Потому что папа ест с хлебом затирку.
— Молотильщики! — смеется он, глядя на своих помощников.
Подкрепился и ушел, как всякий день. Вон показался с косой в окне, во втором…
Толя натряс потом много яблок — целую кучу насыпал на стол, — принес из каморки книгу с картинками, и по очереди они сидят у маминой постели. Даже и не по очереди, а вместе.
Глаза у мамы закрыты. Откроет иногда — и снова не глядит. Только помотает молча головой. И надо мух от нее отгонять. Чтоб они все подохли!..
Морозный, ясный предвечерний час. Алесь стоит на коленях на лавке под окном и сквозь наледь смотрит на чудесное небо. Багряное, и синее, и золотое. И грустно от него еще, кажется, больше… Мальчуган упирается лбом в стекло и постепенно начинает чувствовать, как тихонько щекочут ручейки от тающей изморози.
— Что ты делаешь, дурачок? Простудишься еще больше, — говорит мама из-за прялки.
Алесь трет пальцами там, где оттаяло. Рип-рип-рип! — скрипит мокрое стекло.
— Что ты скрипишь? Продавишь еще!
— Ы-ы, ничего нельзя…
— Папа скоро приедет.
Между окном и забором — голый вишняк. Гоп! — на ветви присели две птички. Не воробьи, а синицы, потому что у них зеленые спинки, зобик желтый, а головки черные, с белыми щеками. Ци-сик, ци-сик! — снуют они то вверх, то вниз по веточкам, коричневым даже издалека. А потом — гоп! — еще одна птичка. Красная, пузатая, — снегирь!.. Сел на ветку — тепло-красный, матовый елочный шарик.
— Мама, птичкам не холодно?
— Почему ж, детка, нет? Зима — для всех зима.
— А для красного?
— И для него. И красный не лучше других.
Но вот все три птички вдруг вспорхнули с вишни. Едва успев догадаться, что кто-то стукнул калиткой, Алесь кричит:
— Папа!..
И правда — отец в длинном кожухе, перетянутом ремнем, вынимает подворотницу и отворяет ворота. Появляется их сивый конь-сибирячок. Эх, натужился! А сзади — гора дров. Пестрые. Папа скажет потом, как и вчера, войдя в хату: «Ну, береза так и звенит, Катерина, а белая — что молоко!..»
— Папа! — кричит и барабанит в раму Алесь. — Папа, я здесь!
Тот подходит к окну, упирается в стекло лохматой шапкой и смеется:
— Ну что?..
Его долго нет. Потом он входит в хату, снимает кожух и вешает на гвоздь ремень с блестящей пряжкой: на ней — двуглавый орел и четыре буквы: ЮЗЖД — Юго-Западная железная дорога. Отец садится на топчан и не спеша с улыбкой начинает развязывать свою лесную торбу. Алесь, как котенок за соломинкой, следит за большими руками отца. Там иной раз не только примороженный хлеб остается, но и шкварка или кусочек колбасы. И до чего же они вкусные! Может, вкуснее даже, чем когда-то из того городского деда-чемодана… («Боже ты мой невольничий, как же я слышу сейчас запах этой торбы!..») Торба почему-то очень полна, и папа дразнится, не хочет ее развязывать. Алесь сердится, начинает хныкать, и тут из торбы — шгаух! — сыплются солнечно-рыжие, сказочно пахучие еловые шишки.
И пускай себе Толя бегает где-то!..
…Тускло горит под потолком лампа, а папа рассказывает.
Ночью на рельсах стоит длиннющий поезд, а паровоз пышет паром: шшупп-чох! шшупп-чох!.. Ветру негде разойтись. Толокся он, толокся между составами, а потом вырвался на пустой перрон, сорвал с головы папину круглую синюю шапку и — эх! — покатил, покатил… Папа бежит за фуражкой, а ветер с ней удирает. И вдруг открывается дверь вагона, какой-то барин кричит: «Чела-эк! Сюда!..» Папе некогда, шапка — вот-вот поймает, а барин ругается: «С-су-кин ты с-сын!..» И запускает палкой. И папе было так больно…