Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
Его воображение подсказывает ему, он видит и слышит точно наяву, как эта фашистская жажда поработить весь мир бушует мутными волнами, раскатывается криком, хохотом и бьет в огромную стену. Огромную, могучую стену, за которой — его, Алеся, далекая, как пишет Толя, «мирная и счастливая Родина».
Да нет! — фашистская злоба не бьет в каменную стену советской недосягаемости. Как они, гитлеровцы, осторожно молчат, как маскируют свою враждебность, свою ненависть! Она только здесь, по эту сторону ставшего историческим Буга, бушует расколыханно, пьяно орет и хохочет.
«Так ну же вас к дьяволу, кричите! Мой мир — моя вера, надежда, любовь — со мной. И я вернусь за стену,
«…Всего один час поездом…»
Против солнца, что заметно клонилось к закату, по асфальту шоссе полз огромный косматый воз клевера, а за ним, в его тени, лениво шли трое пленных.
Чем дальше от шталага, от начальства, тем вольнее чувствовал себя вахман. Совсем уже не по-солдатски держа винтовку, он шагал рядом с ароматной стеной подрагивающих головок клевера и беседовал с бауэром, который то отвечал ему, то сам заговаривал — оттуда, сверху, как из аистова гнезда, да так громко, точно толкуя с глухим.
Алесь жевал и посасывал сладковатый стебелек и слушал. Немцы говорили на местном платдойче, понимать было трудно: он учил когда-то в школе и теперь на слух старается усвоить литературный общегерманский гохдойч. Но все же и к платдойчу помаленьку привыкаешь, — в беседе этих двух померанцев тоже можно добраться до смысла.
И эти долбили, в тон дикому вагонному крику, о немецких танках, подводных лодках, «бруторегистертоннах», линии Мажино, «мессершмиттах» над Лондоном… Слово «капут» — «Франкрейх капут», «Энглянд капут» — повторялось множество раз. И так и этак поминались Черчилль, Чемберлен, Петэн, еще чаще, во всех вариантах простецкого почитания и верноподданного восторга, — Гитлер… А уж потом, когда вахман и бауэр набили оскомину высокой политикой, пошел обыкновенный крестьянский разговор про доброе лето, про косовицу, про нехватку мужских рук…
И странно было Алесю, что и вахман, мещанского вида остроносенький очкарик, — не клерк какой-нибудь и не мелкий торговец, а тоже крестьянин. Он говорил о жене, трех малышах и четырнадцати моргенах за Штеттином, говорил как о самом главном в жизни и только время от времени оглядывался на пленных, что вяло плелись за возом. Да и оглядывался так, будто сзади шли его лошади, с его клевером…
— Куль-ту-ра! — пробормотал в усики Ханьчук. — Только хвалятся, что культура, а ни одного столбика нигде нет, чтоб хоть знал человек, сколько куда километров. Вот тащимся с полудня…
Мишка Веник, который как бы в поддержку Ханьчуку уже довольно долго молчал, снова принялся за свое.
— Эй, фатер, гауза бальд? [14] — крикнул он вахману. — Тут есть хочется, а ты болбочешь!..
— Quatsch nicht so d"amlich! — отмахнулся вахман. — Sind wir schon da [15] .
И опять балабонит свое, поглядывая вверх на огромное клеверное гнездо.
Однако же, когда гнездо это всползло на гору, солдат оглянулся.
14
Эй, отец, скоро дом? (искаж. нем.)
15
Не плети глупостей! Мы уже пришли (нем.).
— Кассов! — крикнул он и показал рукой на долину под клонящимся к закату солнцем.
Это был городок. «Бауэрнштедтхен», — так с гордостью, вероятно, говорят его жители», — думал Алесь, на ходу разглядывая свое новое — надолго ли? — пристанище. Он работал в одном таком городке больше месяца. И Кассов только тем отличается от деревни, что в нем есть рынок с лавками, аптекой, молочным пунктом, полицейский участок и остатки каменной стены, которая в далеком прошлом ограждала поселок, словно маленькую крепость. От рыночной площади, как звездные лучи, расходятся пять или шесть улиц. По обе стороны мостовой стоят штукатуренные, веселой окраски, либо кирпичные домики под красной черепицей, с соседским любопытством поглядывая друг на друга из-под сени столетних кленов и каштанов. Перед домами — палисадники с цветником, а во дворах, на крытых ямах, — кучи навоза и перед самым кухонным окном — уборная («И здесь идиллия — при открытых дверях…»). У сараев полно всяческой техники, для двора и для поля, а на крышах — стаи голубей, не столько ради красоты, как на мясо. В городке большая двухэтажная школа, где теперь госпиталь для раненых на французском фронте; две пивные, поближе к рыночной площади; одна кирха в центре, другая, поменьше, — немного на отшибе, на тенистом, хорошо ухоженном, щедро засаженном цветами кладбище; довольно большое озеро с купальней; каменный общественный амбар; паровая мельница и башня трансформатора…
В самом конце длинной улицы особняком стояла старая, будто специально для пленных, деревянная штуба — строение с ржавыми решетками на окнах, обнесенное высокой оградой из колючей проволоки.
Команда была еще на работе, у хозяев. В штубе — лишь нары да нары. Двухъярусные, застланные серыми, корявыми, как вывернутая требуха, одеялами «из крапивы». В головах — шинели, сумки, чемоданы. На одной из нар красовался аккордеон, довольно частый и желанный спутник арбайтскоманд.
Вахман не дал пленным даже присесть.
— Оставьте манатки и пойдем к бауэрам, — приказал он с порога и в качестве самого убедительного аргумента добавил: — Там вас накормят.
Поругивая орднунг — порядок, согласно которому надо было опять тащиться на ту же рыночную площадь, они пошли за ним с уже свободными, готовыми к работе руками.
На площади, возле дома с табличкой «Бюргермайстер», пленных поджидали новые «кормильцы». Две фрау и бауэр, коренастый, седоусый дед в соломенной шляпе а подтяжках на белой, заправленной в штаны, сорочке.
Когда пленные с вахманом приблизились к этой тройке, дед неожиданно хитрым броском оторвался от женщин, цапнул Алеся за локоть и, то ли сам себе, то ли кому-то другому, кого он хотел, уже заранее с обидой в голосе, убедить в своем праве, шепеляво крикнул:
— Dieser hier! [16]
Когда пленный выдернул локоть из руки немца и с сердитым недоумением посмотрел на деда, тот стал деловито объяснять:
— Keine Angst! [17] Ты будешь у меня работать. Гут работы, гут клеба, панье!..
16
Этот! (нем.)
17
Не бойся! (нем.)