Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
— Я не голоден, — с улыбкой буркнул Алесь и только потом спохватился, что это вышло у него по-немецки.
Эльзи удивленно взглянула на поляка, покраснела и, все с ложкой в руке, погрозив ему пальцем, покачала головой:
— Oh, du Lump! [28]
— Что ты говоришь, дочка? Как же можно? — не повышая тона, удивилась мать.
— Ничего. Можно.
И даже улыбнулась Алесю, словно что-то уже между ними есть.
В кухне стало как будто светлее. Алесь забыл, что он «не голоден», дрожащими руками начистил
28
О, плут!.. (нем.)
Разговорились. Все наперебой расспрашивали, откуда он, сколько ему лет, где научился по-немецки, есть ли у них, в России, картофель, верит ли Алекс, что Энглянд так же скоро будет капут, как и Франкрейх, правда ли, что в их шталаге негры съели двух вахманов, а третьему отгрызли ухо, что…
Со спокойной обстоятельностью муттер рассказала ему о своей семье. Эльзи и Кристель — дочери, одной восемнадцать, другой тринадцатый. Старший паренек, Курт, — сын, ему уже шестнадцать лет, хозяин. Младший, Оскар, — пастушок, нанятый, из самого Штеттина. Фатер их на войне, еще как началась. В Польше был, теперь во Франции. Старик, который привел Алекса, — это их опа, фатера фатер.
— Он живет в нашем старом доме, и мы ему и его оме, моей свекрови, даем на жизнь. Он добрый, хотя и ворчит, как все старые люди. Приходит помогать, учит Курта, командует. Завтра он придет, поедем вместе в поле… Ай-яй, парень, нехорошо это — война. У тебя небось тоже муттер где-то ждет и плачет…
Алесь помолчал, потом признался:
— За десять месяцев только недавно письмо получил. Первое и покуда единственное.
Она уставилась на него добродушно-тупым взглядом больших тускло-голубых глаз, а потом спросила совершенно серьезно:
— А почему же вы не отдавали наш коридор, наш Данциг? Почему не сдались сразу, без боя? Вас уже, может, давно отпустили бы домой. Фюрер — гут, фюрер не хочет войны. А все против нас. И Польша и Франция уже свое получили. А чего от нас хотят проклятые томми?
В кухне опять потемнело. И ложка сделалась тяжелее, и пелькартофельн с болтушкой стал безвкусно пресным и унылым, как и глаза и голос хозяйки…
Но вот стукнула калитка, послышались тяжелые шаги подкованных ботинок, и хозяйка вдруг оживилась:
— Ах, вахман Клебер комт! Ну, Алекс, гуте нахт!.. Завтра утром ты опять поешь. Гуте нахт!..
Солнце уже скрылось. Лишь маковки лип и каштанов залиты были его прощальным светом, а стеклянные оконца — черепицы крыш, обращенных на запад, отражали, точно поигрывая зеркальцем, его лучи.
«Интересно, какие тут хлопцы? — думал Руневич, шагая по улице впереди вахмана. — Может, знакомые есть или из наших краев. Да разве угадаешь!.. А все-таки хорошо это — ждать, знакомиться, узнавать все новых и новых. Пускай не угадал — и то приятно…»
И
Еще подходя, издали, он увидел, что за проволокой у штубы стоит, очевидно, вся команда. Даже и Веник с Ханьчуком были уже здесь. У открытой проволочной калитки курил, опершись на «кочергу», второй вахман, черный, плечистый коротыш.
— Руневич! Эй, Алесь! — крикнул кто-то из толпы пленных.
Голос этот сперва дохнул на сердце еще неясным, но таким родным теплом, потом Алесь узнал товарища и сам радостно закричал:
— Бутрым! Это ты?! Так ты живой?!
И вот уже они — так непривычно, неловко, впервые с тех пор, как знакомы, — обнялись и тискают друг друга, что медведи…
— Морда небритая, морда! — восторженно гудит Бутрым, а потом, оттолкнув Алеся на длину руки, будто для удобства, смотрит и наконец издает удивленный возглас: — И-их!..
Руневич тоже глядит не наглядится. Бутрым — тот же Владик Бутрым, высокий и сильный, как раньше, только заметно похудел. Да с чубом, будто только что из дому, еще не остриженный в казарме, как в тот день, когда они встретились впервые.
— Все команды объел, вер-зи-ла! — смеется счастливый Алесь. — Ну, где же ты был до сих пор? Куда девался тогда, возле Реды?..
Ах, черт побери, словно вчера все это было, словно дни не тянутся здесь годами!..
На них смотрели. О них говорили что-то. Вся эта толпа вокруг.
— Добрый вечер, хлопцы! — сказал наконец Алесь. — Может, кто из Новогрудчины есть?
Паузе не дал затянуться Мишка Веник:
— Сморгонь давай, лапотники, что там его Новогрудок! Ну, из-под Сморгони есть кто-нибудь? Долго мне еще спрашивать?
Флегматичный парень в пехотном мундире, кепке и в деревяшках как-то нехотя ответил:
— Я из Сморгони. А что?
— Что? Люди, вишь, целуются… — Мишка напыжился, уставил на земляка грозный взгляд и, звонко щелкнув языком, приказал: — А ну, давай наш сморгонский баранок! А-а, уже не печешь?..
Пока тот, вахлак, собирался с ответом, в разговор их вмешался другой, коренастый, весело-широкоротый, в красных чешских галифе:
— Уже наелса, говорит. Ни для себя не печет, ни на базар. Сыт по горло!
— А ты, горячие портки, — спросил Веник, — должно, из-под Гродно, сакун? [29]
— Подальше будет. С Сокольщины. Не доводилоса бывать?
— Еще не был. На той неделе заеду. И набралось же вас тут, лодырей, со всех концов света! Начну, видно, помаленьку отпускать домой…
Мишка и тут пришелся по вкусу: хлопцы дружно окружили его, еще более дружно смеялись.
Тихий носатый Ханьчук нашел уже своих полешуков и, покраснев от удовольствия, все так же тихо, даже с какой-то таинственностью улыбаясь в усики, шептался в сторонке с тремя земляками.
29
Сакунами в Белоруссии называют жителей западных и южных районов республики, вместо мягкого «ся» произносящих твердое «са».