Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
— И мы были не промах, — рассказывает он. — Приношу я раз такой сволочи чай. «А пенка где? Подай с пенкой, дурак!..» Что ж, вышел я из купе, дай, думаю, как хлопцы наши делают… Плюнул легонько в стакан, понес. «Видал, скотина! Сразу так не мог?..»
Смеется отец, все смеются, и малыши за ними.
Алесю и Толе хорошо на печи смеяться, хорошо глядеть. На лавках вокруг стола сидят соседи. Кто самый забавный, так это дядька Роман. Он говорит не «здравствуй», а «длятвуй», вместо «ворона» — «волёна», а на Параску, женку свою, — «Палятка». Во время войны он, говорят, и письма такие писал: «Далягая
Сегодня дядька Ляман сидит без шапки, широко расставив на столе локти, а лысина его блестит под самой лампой. Он больше помалкивает, а когда заговорит, Толя толкает Алеся локтем и шепчет: «Далягая Палятка»…
И мальчики хихикают.
Дядька Василь рассказывал про войну — как он ходил «даешь Аршаву!» — и кулачищем вдруг ка-ак стукнет по столу, так лампа — бах! — Ляману на самую лысину и… погасла!.. А Толя с Алесем ну хохотать!.. Лампа не разбилась, ее опять зажгли и повесили на крючок, теперь уже как следует, а то она, видно, чуть держалась на самом кончике.
— Тише вы! — крикнул отец.
Он сердито нахмурился, да где там!.. Тогда он снял с гвоздя ремень с той самой пряжкой, где «ЮЗЖД», да как хлестнет! Ну, Толе, что лежал у края, досталось по мякишу. И Толя плачет. Алесь, забившись в угол, под плетенки лука, притих и слушает. Толя плачет сперва от боли, потом от жалости к себе, потом папе назло, а потом уж, потихоньку толкая Алеся ногой под бок и все еще похныкивая, шепчет:
— Ы-ы-ы, «да-ля-га-я Па-лят-ка»!..
И мальчики опять хохочут.
…Толя с осени ходит в школу. И за это время отец не хуже его научился читать по-польски. В воскресенье, когда он после завтрака брился, Толя достал из сумки свою новую книгу с красивыми картинками и стал читать вслух.
— Что, что? — переспросил отец. — Покажи!
Взял его книжку и сам читает, еще раз:
Ойтец млуци грох в стодоле, Матка з серпэм пошла в поле…— Нагородил! Тогда уже нечего жать, когда горох молотят. Писаки!..
Кончив бриться, он пошел в кладовку, принес книжку, присел к столу и надел очки.
— Этого я вам, кажется, еще не читал…
Ах, этот заяц из папиной книги! Как он поводил усами и, встав столбиком, наставлял то одно, то другое ухо! А вокруг был такой же, как за окном, белый пушистый снег…
— Папа, а где он теперь?
— Теперь? Под кустом где-нибудь. А вечером опять подкрадется к нашему саду. Я сегодня видел на пригуменье следы. Погоди, косой! Я тебе снопик овса подсуну.
— А зачем овса?
— Зачем? А мы поглядим на него через оконце в риге…
И вот они вечером тихо идут друг за дружкой по глубокой и сегодня не очень скрипучей тропке. Отец в длинном кожухе, за ним — Толя, а сзади — Алесь. Дышит в теплый, пушистый платок, старается идти, и дышать, и носом пошмыгивать как можно тише… У риги отец осторожно отворяет половинку ворот, и по длинному току, в темноте, держась за папины руки, они тихохонько пробираются к стене, туда, где оконце.
— Есть. Даже два, — шепчет отец, заглянув в него.
И первого он поднимает Алеся.
На снегу — так близко, что все видно, — стоит овсяный сноп, а два зайца теребят его, то и дело поднимаясь на задние лапки.
Посмотрел и Толя. А потом опять Алесь.
Там, далеко за снопом и зайцами, большак — как в книге. И может быть, дядьки едут обозом?.. Может, и снег там скрипит? Может, зайцы потому и становятся столбиком, чтоб послушать?..
— Что, крикнем? — шепотом спрашивает папа. — Только все разом…
— Ур-ра! — закричали они.
Потом Толя, а за ним и Алесь еще раз глянули в оконце.
Ага, помчались!..
— Давайте и мы, как они, — сказал Толя, когда вышли из риги. — Ты, папа, будешь медведь, а мы — зайцы, и ты от нас удирай. Раз, два, три!..
Ну и легко же бежать по утоптанному снегу в новых лаптях! Гоп, гоп!.. А папа большущий и тяжело переваливается впереди, — мишка-медведь. Алесь — первый, ага! И вот он только хотел ухватиться за полу длинного кожуха, как Толя, догнав, толкнул его — он тоже хотел схватить! — мальчики стукнулись, и меньшой заяц упал. Да прямо розовой мордочкой на «мишкин» жесткий валенок и — в снег!..
— Бывает, брат, и похуже. Ну, ничего, до свадьбы заживет, — говорит отец, взяв Алеся на руки. — Смотри, вон та самая верба… Как ей ворона сказала?
Заплаканный «заяц» сдвигает со рта заслюнявленный платок и кричит:
— Что, издохла, старая кочерга? Давно пора было!..
Так — в той чудесной папиной книге.
К следующей зиме кое-как обжились: еще все осень была на дворе, а в окнах у них уже появились новые вторые рамы.
Алесь, скорчившись, присел у окна на лавке и смотрит сквозь тусклые стекла на грязную улицу.
Только еще на сирени держатся кое-где листья, а на соседских большущих грушах и голо и пусто…
«Хорошо бы по стаканчику митриволя за окна, чтоб не сырели…»
Так говорил, вставляя рамы, отец.
Однако этого таинственного «митриволя» нет, и окна скучные, заплаканные. Отсырела и отстала неаккуратно заложенная бумага, и из-под нее выглядывает уголь…
Папы тоже нет. Совсем нет. И Алесю хочется плакать.
Упершись лбом в стекло, он вспоминает, как под окнами шлепал по грязи высокий, сутулый отец, в «русской шапке» бывшего железнодорожника, и в старой деревенской куртке. Шел и кашлял: «Бу-ху, бу-ху!..»
Папа харкнул кровью в платок и задумался. Он лежит на топчане. И грустный-грустный… А в хате — больше никого, только они вдвоем.
— Молись, — сказал он Алесю. — Чтоб я поправился.
Малыш смотрит на отца удивленно.
— Стань вот тут на колени… Молитва ребенка… услышится…
Алесь послушно опускается на колени рядом с отцовским изголовьем и испуганно, с недоумением, в светлых глазах, смотрит то на отца, то на «бога» — высоко в красном углу.
Тот всегда сердитый. Прижал одной рукой книжку к груди, другую наставил щепотью на Алеся и хмуро глядит, не моргнет… «Бога», как и папу, зовут Миколай, а фамилия его — Чудотворец.