Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
— Не могу уже все-таки, будь оно неладно.
Толя молчал, и в душе его боролись разноречивые чувства: раздражение против старика за то, что не вовремя пришел, неловкость и даже страх, что он, партизанский дед, все видит и все знает. Того и гляди, загремит: «А что это у тебя за бумажка в кармане? Ты, разбойник, никак дочку у меня, хворого, хочешь отнять?»
— Ну, — заговорил старик, придвигаясь поближе к столу, — что ж ты у него тут вычитал? Что он пишет который уже год? Что-нибудь стоящее?
Толя начал оживать.
— Работа,
— Вишь ты! Гм…
— Книга будет, дядька Антось.
— Вишь ты! Вот лоботрясина!
Старик придвинулся еще ближе.
— А что ж, правильно, — сказал он, беря со стола папиросу. — Разве только панам про лес писать? Миновалось, будь они неладны! Плотогонов сын лучше напишет. Тьфу, чтоб ты сгорела! — выругался он, закашлявшись. — Уже и курить не могу. Дошел Антось до ручки.
— А вы не курите. Да прилегли бы.
Толя вдруг вспомнил землянку и первую чарку с дедом, «редактором» и Аржанцом, вспомнил, как Максим накинул отцу на плечи кожух, и давнее чувство сыновней нежности заслонило собой всю глупую обиду, и неловкость, и страх, вызванные неожиданным приходом старика.
— И вправду, ложитесь, дядька Антось. Я пойду на мельницу, погляжу. Дочитаю потом.
— Да, лягу, брат, лягу. А только радости от этого мало.
Дед тяжело поднялся и ушел за перегородку. Слышно было, как он топал там, потом улегся на толстый соломенный матрац.
Толя закурил. И вдруг усмехнулся. Потому что память его, как ему сперва показалось, неведомо отчего, «подкинуло на ухабе». Всплыли слова Толстого, которые приводит Горький в своих воспоминаниях: «Для веры, как для любви, нужна храбрость, смелость. Надо сказать себе: «верую» — и все будет хорошо».
«Так вот почему я вспомнил это! — опять усмехнулся Толя. — Конечно же верю, люблю, и ничто мне не помешает. Пиши, вахлак, если сказать не умеешь!..»
Он взял новый листок бумаги.
«Дорогая Людочка!
Ты не удивляйся, что я не решился тебе прямо сказать это, а вот пишу…»
— Если ему хорошо пишется, так что ж, — говорил за стеной старик. И голос его показался Толе мягче, чем всегда. — Мало разве вам довелось…
Толя слышал и не слышал.
«…Я люблю тебя самой настоящей любовью и очень давно… может быть, раньше даже, чем мы с тобой в первый раз встретились. Помнишь, в вашей хате в Копачах? Ты не улыбайся, у меня всегда именно это чувство, что не было такого времени, когда мы были чужими, незнакомыми, что я всю жизнь любил тебя и просто не могу припомнить такого дня, когда бы не думал о тебе, когда бы в сердце мое не глядели твои любимые, твои бесконечно родные глаза…»
— Да не болтались бы вы так долго бездомниками, — гудел за стеной дед. — Нашел бы, что один, что другой, добрую девку и женись, чего там… Ты-то хоть помоложе, а мой так уже заматерел в
— Всё!.. — вздохнул Толя, перешагнув наконец заветный рубеж. С отменной аккуратностью сложив листок вчетверо, он написал адрес: «Люде», потом подумал, улыбнулся и под черточкой поставил, так сказать, обратный адрес: «От знакомого». Получилось довольно глупо, по-ребячьи. И пускай!
— У тебя тоже, видно, еще семья не на уме, — бубнил дядька Антось. — Университет свой кончишь — тоже будешь книгу писать…
Толя глянул на портрет и, как заговорщик подмигнув Люде, подумал:
«Поглядим, дед, что ты нам завтра скажешь!»
Мельницу пустили не так давно: Толя застал работу в самом начале.
Мешок пшеницы, предназначенной на каравай, надо было поднять на второй этаж. Тетка поправила косынку и ловко, с горько доставшейся мужской ухваткой, взялась за узел мешка.
— Давайте я, — подошел к ней Толя.
— Да что вы, ах ты боже мой! — запротестовала тетка. — Помогите, мужики! Алесь!
Бывший пехотинец усмехнулся, подошел и, с фасоном отстранив руки женщины, сказал:
— Помоги, помоги, а дочку отдаешь за другого. Ну-ка, пусти меня, теща!
— А может, и теща, что ты думаешь! Походи еще кавалером, так и тебе выращу.
На этой старой мельнице и подъемный механизм был такой же первобытный: из жерла свисала вниз цепь, переброшенная через колесо под крышей, этой цепью мешки подымали наверх. Алесь охватил мешок пшеницы петлей и, взявшись за другой конец цепи, обратился к Толе:
— А вы уже примите его, пожалуйста, там наверху.
Но женщина опередила Толю: сама побежала по ступенькам вверх, мелькая загорелыми икрами.
— О, тебе самой хоть под венец, — засмеялся мукомол.
Вдвоем с Толей засыпав пшеницу в ковш, женщина любовно стала ее разравнивать. Полоща руки в медных зернышках, она улыбнулась.
— Наскребла кое-как, — сказала не то Толе, не то сама себе. — Как баба на колобок. А вы, спасибо вам, добрый хлопец.
— Ну что вы. — Толя вспомнил о невзятой мерке и, чтоб перевести разговор, спросил, кивнув на пшеницу: — Что, последняя?
— И первая и последняя. Да и та не вся своя. Занимала да, как говорится, по зернышку считала. Ой, такую ли хотелось бы дочке свадьбу справить!..
Снизу поднялся и подошел к ним Алесь-пехотинец.
— Одна живете? — спросил у женщины Толя.
— Почему ж одна? Три девки в хате — друг дружку догоняют. На ленты не успеваешь заработать. Хотя уже и помогают мои девчата — ого!
— А муж!
— Не знаете разве — где? И мужик и сын — оба не вернулись. Сам еще в партизанах загинул, а Мишка аж до Берлина дошел. Пять дён спустя после войны получила: «Помер от тяжких ран»… А все писал: «Ваш сын и братик, гвардии рядовой Михаил Походенько…» Да что ж, не одна я! Привыкла…