Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
— И в деревне, братко, один черт. Воды и кнута, как говорится, не жалеют. Ты, видать, на фабрике где работаешь?
— На стекольном.
— А руку как попортил?
— Да доской стукнуло. Четвертый день музыкантом хожу.
— А я — у мельника. В Нойкирхен. На отшибе живет, за деревней, как ведьмак. Мельница водяная. А сам такой поджарый, психоватый. Младший сын, может, бог дал, головку уже сложил. На фронте. А старший горбатый, чтоб ему, братко, веку не видать. Взял он меня, когда это нас еще из лагеря выгоняли, ведет из арбайцана, а сам хвать за запястье: «Oh, gute Knochen! [142] Хорошо будет мешки таскать!..» И потаскал я тех мешков, братко, чтоб из него дух вытащило! Ездишь по деревне, зерно у людей берешь, а потом муку им развозишь по домам. Самое гиблое — это казенный подряд: мех громаденный, каждый по доппельцентнеру, шесть пудов. Раза по три возим сюда, в город, в пекарню. Вот тебе
142
О, крепкая кость! (нем.)
— Ты, брат, режь да ешь. Чего глядеть?
— Да уж давай. За одним заходом…
Отрезал и намазал ломоть — такой же, как и первый, да уж на этот раз поспокойней.
— Оно, братко, по харчу еще можно прожить. Да тоска человека поедом ест… Горбатый черт! Шагу не ступит без насмешки. Ты мешок волочишь по лестнице вверх, глаза на лоб вылазят, а он этак хитренько: «Митрук, твоя Россия сильная, ого! Много танков, солдат. Куда ж они подевались! Капут?..» — «А ты, говорю, пойди да погляди». — «Мне не надо. Наш Езеп там. Ваших сто, а наш один, и все капут, gefangen, laufen [143] . Почему Митрук?..» И регочет, аж у него в чреве булькает. Говорим мы с ним, братко, что гусь с поросом, а небось, когда ему что надо или хочет тебя допечь, так и покажет, и морду скривит, и повторит!.. Наберусь я этих доппель-центнеров, как дурень мыла, сяду и только, братко, отдуваюсь. «Ну, — говорит он, — еще вот этот, Митрук, ну!.. Ты не гляди, что тяжело! Москва скоро капут, я тебе еще двух русских возьму, а хороший будешь, так и бабу твою выпишу сюда… Хе-хе-хе! Езеп пишет, что там у вас одни L"ause [144] , чего ей у себя сидеть?..» — «А ты, говорю, не торопись. Еще там ваши Езепы наплачутся, погоди!..» Как это он, братко, зафыркал: «Я тебя в гестапо отдам! Большевик!» А какой я, братко, большевик, когда я их еще в глаза не видал?..
143
Пойманы, бегут (нем.).
144
Вши (нем.).
— А что ты думаешь, им недорого стоит, — возьмет, гад, и заявит…
— Да я остерегаюсь, известное дело. Однако же и мы с тобой, братко, живые люди!.. Приехал к нам из города племянничек. Гитлерюгенд. Только г. . .ку и забавы, что надо мной. Я это раз снопы за жнейкой сношу, а он прицепился хвостом да вякает: «Лёус, лёус, коммунист! Я тебе покажу!» А они все смеются. Старик, стерва, и тот туда же, аж табак соплями из носу лезет. Известно, внучек!.. Каб это, думаю, моя воля, дал бы я тебе, гаденышу, ногой под задницу, ты б у меня на третье поле вверх тормашками летел! Однако молчу. Так он это потом шапку мою хап с головы да оземь! Тут уж я — все. «Растак твою, говорю, сякую да этакую, шелудивый щенок! Я век прожил — «ты» старшему не сказал, а тут… — И к старому мельнику: — Я, говорю, в арбайцан пойду, там у нас пан Самацевич — заступится. Что я вам…» Повернулся да так, братко, и попер сюда напрямки. Ну, спасибо тебе!..
— Валяй, валяй, чего ты? Устал?
— Что ж, братко, коли уж так, так я еще один. За ту же плату.
— Ну, и как же пан Самацевич — помог?
— Помог… Захожу я в тот арбайцан, а мой горбач уже там. На лисопеде допер. Сидят за столом — немец и тот, Самацевич. «Иди, говорит, иди сюда, человече! Что ж ты, говорит, позоришь честное белорусское имя, сукин ты сын?» Только я, братко, рот раскрыл, а он как заревет: «Молчать! Это тебе не в Советах! Натворил, говорит, прохвост, да еще и управы искать пришел? А мне тут краснеть за тебя!.. Пустили тебя, коммуниста, на волю, как порядочного, работу дали… Ты, говорит, дома вовек шляпы не видал, а здесь…» А сам, братко, зырк на мою полевку [145] . «Еще у тебя, говорит, эта курица на шапке? Еще все Польшей дышишь? Сейчас же сдери, человече!..» Я это вынул из кармана ножичек, давай того орла отпарывать. А он как схватит мою полевку, орла этого, — рраз! — открутил прямо с мясом, кинул в корзинку под столом, шапку швырк мне в брюхо. А сам глядит на тех, немцев. Они, известное дело, смеются — и начальник и горбач… А не я ж его пришивал, орла того, Безмен ты, — чего ж ты мне шапку рвешь? То коммунист я у тебя, то поляк… Ну, спасибо тебе, братко Алесь, наелся, можно сказать, — что надо. Закурить у тебя, кстати, нету?
145
Полевка — полевая конфедератка.
— Я не курю.
— Жаль. А я, известно, выдымил все давно. Есть малость этой их сечки, да в других портках. Там, у горбатого. А здесь — ни крошки, ни гроша. Да и был бы грош — не разгонишься: три сигаретки в день — чтоб ваша шерсть курилась! — тоже норма! Всюду плутни у него: и мед неведомо из чего, съешь — так назад воротит, и мыло, что не мылится… Костюмы, говорят, ткет из крапивы. Твой из чего?
— Мой — березовый, — улыбнулся Алесь. — Бывает еще из мотыльковых крыльцев. Химия. Так что же дальше было, Змитрук?
— Ага. Стою я, братко, а тут вводят какого-то полячка. Тоже, как мы с тобой, «энтляссен», только знак «П» на груди. Удирал, да поймался. Чуть они его там не съели. Я — в угол: думаю, попадет еще и мне. А Безмен его лает по-польски уже, не по-нашему, а потом раз, другой в морду. Хоть ты плачь. А хлопец тот зубы сжал — и ни слова. Только слезы по щекам текут. Во, брат, — поляк! «Видал? — кричит мне Безмен. — Досталось бы и тебе, кабы меня не было!..» Вот где сволочь! За что ж ты его? Птушка и та из чужих краев домой летит, а это ж человек!.. «Кабы меня не было…» Кабы тебе вместе с гитлерами подохнуть, так не было б того, что есть, — ни войны, ни беды. А так — отсидел я с этим Тадеком свои десять дней. Он тоже из деревни, из-под Кельцев. Я ему даже, выходя, полевку свою за эту, помилуй бог, кепочку отдал. Пускай, думаю, будет тебе твоя «еще Польска». Потому как и хлопец ты добрый, и горе у нас одно… Он остался, а я вот обратно к мельнику. Ну, там еще получшает… Эх, и орал же он, горбатый черт. Думал, что меня и ахвостают и отдадут ему опять, а тут — десять дней без гефангена. Сегодня вот уже одиннадцатый… Да, братко, называется — мы с тобой на свободе. Он мне, фашистская морда, милость оказал, дал работу. А что душа у меня по дому, по детям да женке болит, что я не сплю ночами, думаю: живы хоть они там? — так до этого никому и дела нет. И одно у меня, братко Алесь, из головы не выходит: уж не вляпался ли я тут навеки батраком немцу служить? Еще и подписку взяли, что не буду удирать…
Алесь смотрел на земляка, на серый чуб его, давно не стриженный, причесанный пятерней, слушал его и вспоминал мать на печи и сказку ее под шорканье кудели да тихое, уютное урчанье веретена. Вернувшись с ледяной горки, накормленный и согретый, он слушает:
— А сметюхи, сынок, что во дворе в мусоре роются вместе с воробьями, — это ведь жаворонки, те самые, что весной в поле поют.
Он уж кое-что знал, пастушок и школьник. И возразил:
— А где ж у жаворонка, того, что в поле, чуб?
— Эка невидаль — чуб! Как на зиму отрастет, так к весне и облезет. По весне жавороночек наш — сам, детка, слыхал — звенит звоночком, а зимой, холодами, копошится себе в конском г. . . . да только чирикает. И никуда он не улетает…
Серым и тихим сметюхом, что сидит да только чирикает, показался Алесю и этот братко Солодуха. Пригрело бы родное солнце — и запел бы наш Змитрук, а так…
«Что, если б сказать ему: давай, брат, вместе махнем?.. Скажу, а Мозолек мне: «Баба!..» Сколько собираемся, готовимся. Сергей: «Хлопчики, конспирация, осторожность…» А тут я человеку с улицы — бах и сказал. Так-таки с улицы? А кто ж его пожалеет — мельник, или Гитлер, или Безмен?.. Вишь, как задумался, земляк, как запечалился, глядя в окно. Угадаю, о чем он, а?»
— Что, Змитрук, хорошо теперь у нас?
— Братко ты мой, птушкой полетел бы!..
— Овес косят. Пахнут картофельные поля. Яблоки. Мимо гряд пройдешь — есть захочется. А пахать утречком, а…
— Я, братко, за рыбой света не видел. Теперь же щука пошла. Воскресенья дождешься, наловишь в жбанок веселеньких живцов — и подался по Неману…
— Было это, Змитрук…
— Ты про войну? А про нее, братко, даже думать страшно. И фронт прошел, и чума эта самая — гитлеры — у нас тоже. Остался ли кто жив? А мы тут с тобою…
— Это так, брат. Мы с тобой, покуда там горит, стоим на этом берегу, вылупив глаза, как телята. А имеем право мы стоять, дожидаться, когда народу нашему так тяжко?..
— Да что ж ты сделаешь, братко? Я ли, ты ли — одни мы с тобой тут сидим? Сам видел в лагере — людей со всего света!..
— Брось, Змитрук!..
Алесь встал, надел только вчера купленные пиджак и шляпу, сделал важный вид, заговорил по-немецки.
— Братко ж ты мой — дойч! — улыбнулся Змитрук.
— Ну вот! А вся эта комедия нужна нам для одного — для маскировки. Да деньги — на билет. Из-за этого я и задержался тут вон до каких пор. Ты, брат, слишком не тяни. Теперь как раз пора: они ослеплены победами и меньше будут следить. Собирайся — и ходу. А то плакал наш Яков, плакал, а пан бог все одинаков.