Птицы поют на рассвете
Шрифт:
Поезд сбавляет ход. Еще одна станция. Какая? И где они едут? Оля не знает. Никто не знает. Она слышит, кто-то слегка отодвигает дверь. Охранник. В теплушку вливается волна свежего воздуха. На уровне пола возникает лицо, за плечом виднеется автомат. «Кальт? Кальт?» Голос не то веселый, не то насмешливый. «Какая же это станция?» — старается понять Оля, вглядываясь во тьму, разбавленную редким светом одиноких фонарей. «Эсен», — тот же голос. Руки поднимают вверх ведро, ставят у дверей, потом еще ведро. «Эсен». Вспомнили все-таки, что людей надо кормить. Дверь со скрипом задвигается. Ведра стоят там, где их поставил немец. Никто к ним не прикасается. Паровоз рявкает. Протяжно-протяжно. И еще гудок — хриплый и долгий. Состав трогается. Оля нетерпеливо вскакивает на ноги, прижимается к стене, будто боится, что упадет, и прислушивается. И в третий раз в воздух врывается гудок — короткий. Сердце Оли отчаянно колотится. Прижав руки к груди, пробует успокоить его. Она дрожит и никак не может остановить в себе проклятую дрожь. «Тише, ребята…» — просит она. Но и так тихо. Ни разговоров, ни даже кашля, только гулкое постукивание колес под вагоном. Опять гудки, уже в обратном порядке. Протяжный — последний — гудок пробегает
Запахло болотом.
Впереди болото, это ясно. Но идти — только туда, сзади — железнодорожная насыпь, одиннадцатый километр, пустой, замерший состав, немцы. Будь что будет, но не назад… — твердо ступал Масуров.
Хотелось пить. Фляги не было. Он помнил, когда свалился с лошади, фляга отлетела в кусты. Сухим языком облизал губы — до чего шершавы.
— Пить хочется. Просто удивительно, как хочется пить. — Голос сиплый, простуженный. Там, впереди, болото и, может быть, удастся смочить губы, горло.
Он набрел на высокий кустарник. Ветки колко впились в лицо, и он отпрянул назад.
— Стой. Не напорись.
Он услышал, как враз стихли шаги Оли. Ее порывистое дыхание раздавалось сзади. Почти у спины.
— Попробуем обойти, — сказал неуверенно.
Он прошел немного влево, вернулся, шагнул вправо. «И не сообразишь, куда взять», — нерешительно топтался он у кустарника.
— Придется пробиваться насквозь, — понял Масуров. Сворачивать было некуда. Плечом врезался в кусты и, расставив локти, стал продвигаться.
Оля следовала за ним.
Не сбиться б и дойти до Медвежьего урочища, размышлял Масуров. В Медвежьем урочище, в сторожке Кузьмы они вдоволь попьют воды, поедят, выспятся.
Они выбрались из кустарника, Масуров почувствовал, что земля становится кочковатой и мягкой. Под ногами зачавкало. Послышалось натужное бульканье, будто он тяжело наступал на кого-то невидимого и тот издавал тонкий короткий стон. «Заболотье», — помнил он карту. Если Заболотье, значит, не так свернул где-то. Здесь ему ни разу не доводилось бывать, и он не знал, как обойти болотину. Теперь он продвигался совсем недоверчиво. Прежде чем тронуться, заносил вперед ногу, ощупывая ступней место перед собой, потом приставлял другую ногу. Ноги по щиколотку уходили вглубь. «Пока не рассветет, идти дальше рискованно», — подумал он.
— Придется подождать тут, — сказал без всякого выражения. — Рассвет покажет дорогу.
— Да, — поспешно отозвалась Оля. После того что было, все представлялось ей теперь совсем легким, пустяшным.
Масуров наклонился, зачерпнул рукой болотистую воду, чуть растопырил пальцы и сквозь них в подставленную чашечкой другую ладонь медленно потекли ручейки. Жадно, не отрываясь, втянул он в рот затхлую горьковатую жижицу с ладони. Он посмотрел на часы. Косые лучики светящихся стрелок показывали без двадцати минут шесть. Значит, уже утро. Но как еще темно.
А шестнадцатый бьет и бьет из пулемета, бьет из автоматов. Бьет по сосновому бору, по можжевельнику. Если б десять автоматов Масурова укрылись метрах в пятидесяти правее, сразу б атаковали этот главный вагон. Он не успел бы опомниться, вагон. Упущены две-три решающие минуты, и теперь… Масуров и те, с ним, ведут огонь направо. Оттуда строчит пулемет. «Ну и шпарит! Ну и дает!» — ужасается Масуров. Пулемет уже не подавить. И ладно. Надо держать огонь, чтоб люди из вагонов могли как можно дальше уйти в лес. Группы нападения знают об этом. Пули, как гвозди, впиваются в землю так близко, что глаза засыпает холодная пыль. «Пришьет…» — одна эта мысль заполняет все его сознание. Будь что будет, и он рывком кидается в кусты. Саша-Берка со своими ребятами перебежками несутся к нему и тоже лупят по шестнадцатому. «Ложись!» — слышит Масуров свой голос как бы издалека и вместе со всеми, подчиняясь властной команде, будто не им, а кем-то другим отданной, скатывается под насыпь. В ту же секунду слепящей луной взлетает ракета, и все на земле враз вырастает — насыпь, вагоны, кусты, опушка… Упираясь локтем в землю, он слегка приподымает голову и видит бор в неправдоподобном желтовато-зеленом свете ракеты. Бор пуст. Никого не видно. Может быть, за стволами, в кустах, в посохшей высокой траве и скрываются люди. «Ведь тысяча. А то и больше», — вспоминает слова Саши-Берки. Он успевает заметить шагах в пятнадцати от себя двух в зеленых шинелях. Они отползают в сторону. Должно быть, его не видят. «Стрелять?» Он поспешно достает запасную обойму, перезаряжает парабеллум. Ракета, померцав, угасает, опускаясь в ночь, и тьма, словно надвинулась гора, все загородила собой. Он не стреляет, ждет. Он слышит: «Герр… герр дойч… Хайль Гитлер… — на ломаном немецком языке: — Развяжи. Сам дорогу на станцию не найдешь… Я поведу. Пан дойч… Партизаны связали. Развяжи, герр… Вместе шнель… шнель бежать…» Проклятая ракета снова всполашивает темноту. Те, двое, чуть видные, наклоняются над комком у насыпи. «Данке, пан… Данке…» — доносится. Наверное, машинист. Молодец. Ловко. Свет ракеты медленно
— Оля! — позвал он.
Масуров услышал ее мелкие шаги. «Идет». Он двигался, пошатываясь. Впервые за двое суток его охватило необоримое желание спать. Он не чувствовал своего тела, оно как бы умерло. Земля притягивала к себе, и он дивился, откуда бралась у него сила, чтоб так долго противиться этому. Человек всегда думает, что он крепче, чем на самом деле, и это придает ему уверенности.
Но больше он уже не мог. Изнеможенно опустился на вязкую стылую землю, пробормотал что-то, чего Оля не поняла, будто ушел куда-то и сказал это издалека, и тут же услышала она хриплое тяжелое сопение.
Сон вытеснил холод, жажду, Сашу-Берку, Витьку, ракеты, пулемет, состав на одиннадцатом километре… И Масуров стал счастливо пустым, свободным от всего.
Ни страха, ни опасности, — ничего, ничего…
А Оля, тоже обессиленная, растерянно стояла перед ним, не зная, что делать. И вдруг показалось ей, что Масуров перестал сопеть, она испугалась: может быть, пуля? Даже почувствовала, что теряет сознание. Может быть, пуля повалила его? Рывком, с бьющимся сердцем припала к нему: он дышал, он слышно дышал… И успокоилась, и села рядом, осторожно положила его голову себе на колени. Он даже и не шевельнулся.
И ей захотелось, чтоб это был Володя, и он стал Володей, ее желание, сильное и вечное, привело его сюда к ночным болотным кустам, на холодную землю, и руки ее касались его щек, головы… В этой темноте только она могла видеть его лицо, его глаза, его застенчивую улыбку. Он вошел в нее, чтоб причинить сердцу боль, и ей доставляла радость эта боль в сердце.
Все-таки холодно сидеть вот так на болотной земле. Конечно, если поворачиваться с боку на бок, двигать плечами, руками, ногами, можно немного согреться. Но она сидела неподвижно, чтоб не разбудить Володю… Она старалась надышать тепло в поднятый воротник.
На черном небе мигали большие звезды, зеленоватые, как свирепые кошачьи глаза, и совсем маленькие, казавшиеся рассыпанными просяными зернышками.
Оля увидела, начало светать.
Мутный свет, еще не отделившийся от ночи, проступил на восточной стороне, и еще нельзя было понять, каким будет этот занимавшийся день, уже имевший имя, число и свое место в длинном ряду сумеречных, и солнечных, и тревожных, и радостных трехсот шестидесяти пяти дней года. Потом в еще темном воздухе, как парашюты, застрявшие между небом и землей, тускло обозначились верхушки сосен. Потом свет, тихий и слабый, пролился на землю. Постепенно предметы приближались и приближались и обретали четкие очертания. Стволы деревьев бросали перед собой длинные, едва различимые полосы на высохшую траву; пониже кустов расстилалось затянутое сизым мхом болото.