Птицы поют на рассвете
Шрифт:
Ноги стали увязать в болоте, он понял, что сбился. Постоял минуту. Повернул обратно. Осторожно спустился в лощину, выбрался наверх и вошел в березняк, выступавший из ночи.
Теперь мог он предаться размышлениям, это делало путь короче. Им все чаще овладевали раздумья, смешанные с воспоминаниями, словно ступал по следам своей жизни. Он шел и шел и никак не мог дойти до своей хаты, такая, оказывается, длинная улица, так медленно, оказывается, шагал он. Веска вставала перед ним ясная и близкая, стежки, пахнущие пылью, согретой солнцем, и выгон за околицей, и вербы над высохшей речушкой обступали его точь-в-точь такие, какие были в тот день, когда покидал родную сторону. Даже облачко над колокольней, круглое, пенистое, помнил. Даже белую курицу с
Показались три березы, как три белых луча, упавших на старую ель. Сапоги глухо стукнулись о сухие корни. Он нащупал в ели дупло, пошарил в нем палкой, потом рукой. Пусто. Он переступил через корни и пустился в обратный путь.
— Ничего? — удивился Кирилл.
— Пусто.
— А ты не ошибся елью?
Якубовский покачал головой.
Кирилл сидел в шалаше возле догоравшего костра.
— Значит, ничего? — Кирилл все еще не верил, что ни Петро, ни Алесь с Иваном не подали о себе вести. — Ничего?
Не о чем сообщать? Но разведка начисто отрицала это предположение.
— Да-а, — с досадливым жестом произнес Кирилл. — Может, хлопцев выследили? — Он сомневался. — Опытный же Петро подпольщик…
Запах кулеша свалил Якубовского с ног, он плюхнулся на хворост, наваленный вокруг костра, и принялся хлебать солнечную душистую жижицу.
— Заправляйся, братец, и пойдем, — не терпелось Кириллу. — В Теплые Криницы.
«Петра не застанем — Варвару увидим, — размышлял он. — Выяснить, выяснить, в чем дело…»
19
Старый Кастусь не ошибется даже в темноте. Дорогу эту и лес знал он, как знает ребенок грудь матери. Он не ошибется, — доверился ему Левенцов. Ничего вокруг — ощущение плотной тесноты, только это, и острый запах гнилой сырости. Как в пустом, наглухо закрытом погребе. Кастусь вел лошадь под уздцы, чуть впереди слышались шаги Михася, и трудно было понять, как выискивали они места посвободней, чтоб могла пройти телега. «Лесовики, — подумал Левенцов. — Что-то есть в них такое… особенное». Может быть, ветер, может быть, воздух или земля под ногами подсказывают им все, что не видно ночью.
Лошадь тяжело и гулко опускала копыта, погромыхивали колеса, попадая в ложбины, и это пугало Левенцова.
Густо пошли ели.
Все вконец измотались, да и двигаться дальше стало невозможно.
Сделали привал.
Кастусь распряг лошадь, привязал к грядке телеги, задал ей корм.
— Валяйте, — сказал Паша Левенцову. — Поспите сколько. А я покараулю. — Он закурил и спрятал самокрутку в рукав.
Под телегой расстелили плащ-палатку, положили в голову Иринины узлы и тесно улеглись в ряд. Ноги высовывались наружу, и по ним перебегал ветер. Левенцов лежал возле Ирины и чувствовал на подбородке теплое ее дыхание.
Левенцов был неспокоен: что скажет командир? «В конце концов сметливая девушка, знающая немецкий язык, очень нужна будет отряду, — снова призывал он на помощь это обстоятельство. — И Кастусь тоже…» — неуверенно убеждал он себя.
Он слышал, как взад-вперед грузно шагал Паша, как хрустко жевала лошадь. Он все время ворочался, стараясь не разбудить Ирину.
— Почему ты не спишь? — сказала она сонным шепотом, в первый раз обратившись к нему на «ты». Ирина подняла голову,
Она умолкла. Она спала.
Левенцов засунул руки в рукава пальто и вобрал голову в плечи. Рядом всхрапывал Михась. Мерно, как заведенный, посапывал Кастусь, может быть, ходил он сейчас по зяблевому полю, и никто не властен был вернуть его сюда, в мокрый лес, под телегу. Левенцову показалось обидным свалившееся на него одиночество. Он лежал навзничь с открытыми глазами. Ночь не увела его от всего, что мучило днем, не подарила самого великого чуда своего — сна.
«Только бы не наткнуться на немцев, на полицаев бы не наткнуться, — больно, как молоточками, стучало в висках. — Да вот чертов Кнопка! Наверное, уже хватились его. И труп, наверное, нашли. И рыщут, наверное, в поисках Кастуся. Догнать могут. Теперь особенно нужна осторожность. Если все обойдется, доберемся до лагеря суток через двое».
Двое суток — это еще целый-целый день, и еще ночь, такая же сырая, ветреная, тревожная, и еще столько же — тоскливо размышлял Левенцов о том, как долго это — двое суток.
А потом — командир. Мысль о командире ни на минуту не уходила. Он понял вдруг, что встреча с ним пугала его больше, чем все опасности, которыми полна дорога. В первое мгновенье это потрясло его, ведь он успел полюбить командира. Это от ощущения вины, должно быть. Он сделал над собой усилие и стал думать о грузе, который везет, и это немного ослабило тревогу.
А над всем, что приходило в голову, — Ирина. Вот так же, подумалось, как в летний ясный полдень, куда бы ни взглянул, везде — на крышах домов, на стенах, на деревьях, на тротуаре — всюду видишь солнце, даже если и не смотришь на него. Она лежала тут, у его плеча, захваченная сном. А может быть, это в его воображении она спала, а на самом деле было иное? Она взяла его за руку и увлекла за собой, и он послушно шел за ней, так и не понимая куда. Да он и не задумывался над этим, идти было хорошо, радостно было чувствовать ее руку в своей ладони, и все остальное растворилось, перестало быть. Она уводила его отсюда, от страха, неопределенности, от всего, что не совпадало с представлением о жизни — такой, какой она должна быть, уводила в мечту, и все в мечте было так расплывчато, и ему никак не удавалось уцепиться за что-нибудь и удержаться в ней. Какое-то смещение времени, смещение пространства, это он еще сознавал. Но все происходило помимо его воли, он поддавался ощущению, которое завладело им, он и не сопротивлялся. Просто он очень устал в эти дни, слишком ослабел, чтобы сопротивляться. Все происходящее лежало где-то за пределами мира света и тени.
«Что же это?» — не узнавал он себя. Казалось, что все в нем — глаза, руки, ноги, кровь, гнев, и надежда, и любовь тоже, — все, все готово служить войне, только войне, как служили ей отец — командир полка и мать — военврач. А девушки… Это оборвалось давно, еще в институте, на третьем курсе. Обрываться, по правде, было нечему. Хорошенькая студентка Алла… Помнится, хорошенькая. Стройная, большие холодноватые пристальные глаза, спокойный повелительный голос. Ему, во всяком случае, было приятно, когда она просила объяснить не совсем понятные ей латинские тексты, они переводили что-то из Цезаря, и мысль о латинисте Шиндяпине — умном, строгом преподавателе — заставляла Аллу налегать на переводы. А может быть, и не это вовсе, а что-то другое. Но ему тоже хотелось подольше вместе с ней сидеть над переводами и тоже, может быть, не только из-за желания угодить латинисту. А еще раньше, в десятом классе, Антонина, Тоня, Тонечка… Тут и совсем вспоминать не о чем. Что ж еще, романы о любви? Он и не читал их почти — сентиментальность, женское дело. А сейчас… Что же это с ним? «Ничего, — настаивал он. — Ничего». Горе всегда сближает, в этом все дело. «И городить нечего!» А ожидание встречи с ней, а волнение, охватившее его, когда командир приказал отправиться на Гиблый остров? «Нечего городить?..» Чего, собственно, боится он — Ирины, пробудившегося чувства?