Пупок
Шрифт:
Чудом оставшаяся в руках матери девочка не была похожа на рекламный манекен, выставленный в витрине. Мелькнули темные свалявшиеся и очень жиденькие волосы; лицо было осунувшееся, с тем нехорошим отливом, который бывает у долго полежавших на прилавке цыплят. И одета девочка была вовсе не по-рекламному: в коричневую кофтенку с большими, будто от пальто, пуговицами, из которой высовывалась бессильная шея. И я немедленно сообразил, что это единственный ее ребенок, которого она — в нарушение всех городских обычаев — привезла сюда на трамвае. Но в тот самый момент, когда я отдернул прилипшее к лицу одеяло, мне, как человеку впечатлительному, почудилось, будто одеяло пахнуло сладковатым запашком, да и вообще противно, когда на тебя, как на труп, накинули одеяло, так что в этот момент я не то что проникся жалостью, а мне стало противно, что мое лицо залепило причастное к смерти одеяло, а я не хотел быть причастным к этой чужой душераздирающей смерти, не хотел! А это одеяло меня насильственно приобщало, и, может быть, я даже с осуждением взглянул на мамашу, что залепила мне лицо одеялом.
Обо всем этом я и подумал, когда женщина уже исчезла. Стоял и чувствовал грубое прикосновение одеяла, и вдруг сжался в нервный комок, потому что ведь у меня есть ребенок; и весь мокрый, труся, любя, из самой глубины души воззвал я шепотом:
— Господи!
Вот и не видно уже каланчи. Спешу, задыхаюсь. Кому пришла в голову безумная идея этого магазина? Какой предприимчивый директор — но кто? — и зачем? как посмел? — кто позволил?! Уж больно разметался во все стороны наш город, уж больно разный проживает в нем люд, городскому управлению порой и не справиться, обязательно за чем-нибудь недоследят. Так рождается самоуправство, самовольство в виде магазина с глазком: СМОТРИ СЮДА! А может, все это не просто так, а эксперимент, прогрессивная форма торговли, и магазины детских похоронных принадлежностей вскоре появятся и в других частях города, но как же совместить их с нашими основными жизненными принципами? Как объяснить, что, с одной стороны, на нашей памяти придумывают эвфемизмы вроде бюро ритуальных услуг, а с другой, или я что-то не понимаю?
Вот и совсем не видно уже каланчи. По обочине мостовой течет черная жижа. Если соскочить с тротуара, ботинки доверху наполнятся ею. Людей было немного. Они не шли — они юркали. Никто не прогуливал собак, никто не прогуливался. И я понял как-то отчетливо, что наш город — не из гулящих. За редким исключением праздничных дней горожане не любят пройтись. И я тоже спешу, задыхаюсь. Спешу подобру-поздорову выбраться из этой части города, куда завез меня чертов шофер!
Но почему же все-таки они все спешат и никогда не прогуливаются? Почему бы им не пройтись: ведь в нашем городе есть сады. И вообще в нашем городе много хороших достопримечательностей. Есть то, чего нигде больше не сыщешь. Уникальные вещи! Есть, например, Лобное место в стиле «ренессанс». Город в основном чистый, опрятный. Хорошо бы наконец приучить детей к гулянию. А то — не гуляют. Нехорошо. Вот отчего так дико смотрятся на улицах нашего города заезжие туристы.
1985 год
Скулы и нос, и овраг
Чтец в темноте искал почту и не находил. Редкие прохожие, на которых он в темноте натыкался, отвечали, что почта давно закрыта. Чтец говорил, что ему нужна закрытая почта. Прохожие — бестолковые, неинтересные люди — этого понять не могли: в головах у них не укладывалось, зачем человеку нужна давно закрытая почта; здесь начиналась метафизика, и они боязливо исчезали во тьме. Впрочем, и сам чтец толком не знал, нужна ли ему закрытая почта. Чтец не раз с похвалой отзывался о почте как об отделении связи. Он восхищался общедоступностью почты, и его радовал запах шоколадного клея и жареного сургуча. К тому же на почте были бесплатные фиолетовые чернила и перья, пишущие с нажимом, — это напоминало чтецу начальную школу, парту с чернильницей, детский лифчик с чулочками, которые ему вменялось носить под форменными брюками — и он носил, со скандалом, стыдом и ненавистью, что было, как выяснилось, обильной данью татарщине половой принадлежности. Ненависть эта впоследствии приняла странную форму отвращения к женскому белью: все эти комбинации… Чтец морщился и с облегчением встретил эру колготок, словно она окончательно отменяла срок его собственного унижения. Остались в ходу, правда, лифчики, и, хотя в глазированных журналах их жгли на кострах долговязые американки с хорошо развитыми челюстями, первая учительница чтеца, Галина Васильевна, осталась верна своему лифчику до самой смерти, а умерла Галина Васильевна светло и пасхально, как это умеют делать теперь одни только учительницы начальных школ. Интересно, хоронят ли женщин в лифчиках? На днях я повздорил с женой, и это изменило течение моего рассказа. Я боюсь, что я слишком впечатлительный, чтобы быть писателем. В общем, не слишком доверяйтесь мне, хотя вместе с тем никто не рискнет отрицать, что именно на почте существует редкое в наши дни почтение к мелкой разменной монетке. Да, там Тургенев стоит не дороже газированной воды с сиропом, и требуется по меньшей мере четыре Тургенева, чтобы осчастливить Полину Виардо, променявшую гнедого скакуна на «вольво», грустным французским письмом, которое лень писать. Чтец как-то раз слышал пение Виардо на старой дребезжащей пластинке; это был голос совершенно несчастной женщины, надутой русским барином. Но закрытая почта — холодная, мерзкая вещь, и чтец, содрогнувшись, подумал, не хотят ли его там зверски избить у закрытых дверей. На вечере он получил записку: «ТОВАРИЩ АРТИСТ! ИЗВИНИТЕ, НО У ВАС РАССТЕГНУТЫ БРЮКИ». Зал мирно пахнул резиновой обувью, косметикой, сладким винцом. Другой страх, который чтец таскал за собой по гастролям, имел ярко выраженный венерический оттенок. К тому же чтец промочил ноги; тротуар был дырявый и в лужах. Когда он окончательно променял опасную почту на гостиничную постель с книжкой и белые шерстяные носки, оставшиеся с той поры, когда он прилично играл в теннис — когда это было? — почта нашлась, закрытая старая почта, а может быть, так и не нашлась, а была добросовестно воображена надвигающейся простудой, дырявым тротуаром, ссорой с женой — не важно. Чтец шагнул. Случилось следующее: высокий человек в женском пальто, на каблуках немедленно бросился вон бежать от почты. Чтец вжался в стену, готовый к безрадостной борьбе, кляня себя. Кто-то слабым голосом крикнул: Наташка! Наташка! Чтец выглянул на слабый крик — там дышали, громко, сбивчиво. Он поглядел на небо (неба не было), себе под ноги; немножко посвистел. Там всё дышали и не уходили с назначенного свидания. Прошла минута.
— Так это вы мне писали? — спросил наконец чтец.
Ответа не последовало, но в дыхании чтецу почудились слезы. Несмотря на скупость освещения, чтец мог заметить, что девичья робость, взволнованность, трепет и скромность… словом, предмет умиления был воплощен в коренастую и крепкую фигурку. Фигурка носила расклешенные черные брюки и стеганую куртку из нейлона, полуспортивную такую куртку с желтыми полосами. Кончики волос терлись о воротник; волосы были сурового медного цвета. Чтец ничего не имел против девичьей робости и буркнул:
— Ну, что вы молчите?
Ничего не ответили девичья робость, несмелость и трепет. Чтец понял, что это конец, махнул рукой и пошел спать… Все. Так умер рассказ, нелепо, скоропостижно умер, не успев даже развиться, а остальное — приписка, постскриптум, напраслина, возведенная на невиннейшее дитя.
— Как вас зовут? — ласково спросил чтец.
— Не скажу, — и посмотрела на него, словно укусить хотела. Чтец опешил, невольно залюбовался лицом, проступившим из темноты. Мысль радостно нашла себе применение, сон прошел, мысль заиграла. О такой девушке он и мечтать-то не смел, такая девушка была ему недоступна, она принадлежала к совсем другому измерению жизни, и, глядя на таких в толпе, он думал: вот так морда, он думал: вот подрывательница устоев, хранительница совершенно бесценных сокровищ; выпавшая из круга привычных понятий. Теперь он преклонился перед ней. Он постарается подарить ей вечер, который она не забудет, и, хотя его возможности ограничены всей кособокостью темного города, он постарается. И не жалость, не сострадание… Нет.
Как курортник, вырезающий свои инициалы на стволе платана в воронцовском парке, он хотел след оставить… потребность мистическая. Он будет жить в ее воспоминаниях, пусть искаженный и смешной, но чистый — он чистоты хотел, а не дурного сладострастия, наслаждения дешевкой — он хотел ее наслаждения, ее радости — для себя.
— Да я и так знаю, как вас зовут, — смеялся чтец.
— Не знаете, — сердилась Люся.
— А дайте руку. Я отгадаю. — Она недоверчиво протянула руку; рука была по-мужски крепкой, с короткими пальцами, а ладошка черствая, как черствая булка.
— Вас зовут Люся, — выдал чтец, рассмотрев ладошку.
— Как вы узнали! — обомлела Люся. Загадочно улыбаясь, чтец увлекал ее к ресторану со старомодной обходительностью.
— А как у вас здесь со снабжением? — интересовался чтец, осторожно поддерживая Люсю под руку. — Как с мясом?
— Ой, мяса много, очень много, — отвечала Люся.
— А хулиганы есть?
— Бывают и хулиганы, — отвечала Люся.
Увидев ресторан, Люся отбивалась с такой глухой яростью, что чтец уже отчаялся в успехе, когда же одолел, рассыпав заклинания, угрозы, швейцар, закрывшись изнутри и глядя в щелку занавески, кричал: закрыто! — Я живу здесь в гостинице! — в ответ кричал чтец. Воспользовавшись заминкой, Люся предприняла попытку сбежать, предлагая вместо ресторана погулять; чтец, продрогший на ветру, воевал на два фронта: швейцар сдался первым, подкупленный; Люся призналась, что никогда не была в ресторане. Она одергивала малиновую кофту с желтой бляхой значка, на бляхе пели, прижавшись щеками, две кучерявые женщины, в ресторане тоже пели, гремел оркестр, гардеробщик нехотя раздел чтеца и Люсю, едва держась на ногах от инвалидности и пьянства — чтец вошел в зал с гордо поднятой головой, держа Люсю под руку; Люся — пунцовая, с медными волосами.
Метрдотеля нашли на кухне — он лобызался с поварихой, сидя на остывающей плите.
— Видите, — сказал метрдотель чтецу, для наглядности трогая руками конфорки, — уже совсем остыли. Ничем не могу, так сказать…
Повариха — еще не старая и такая, что пуговицы халата скрипели в петлях при каждом ее движении, — подумала: «Ну, и нашел себе красотку», — и покачала осуждающе ногой.
— Цыплят табака будете? — спросил метрдотель, не обиженный чтецом. Повариха смотрела на Люсю с нескрываемым презрением. Повариха захотела чтеца, а метрдотеля несколько расхотела. Чтец только выше поднимал голову. Но чтец ушел — и повариха нежно обняла метрдотеля. У поварихи были дети: девочка семи лет и мальчик четырех. А мужа у нее случайно убило током. Накрыли стол; чтец сделал Люсе хорошенький комплимент.
— Ну! — усомнилась Люся.
Люся училась в медучилище и жила в общежитии, а родители ее жили в совсем маленьком городке неподалеку и держали, кажется, скотину. Каждый танец был последний. Полные, оживленные женщины волокли за собой мужчин, которые налетали на столы. Женщины помоложе бойко прыгали, выкидывая вперед то одну, то другую ногу, норовя угодить партнеру в коленную чашечку, кто побойчее — те в пах, и при этом коварно смеялись; партнер увиливал от удара волнообразным движением туловища и при этом не улыбался. Женщины постарше, посолиднее не прыгали, а скорее плыли, положив разгоряченное лицо себе на плечо. Мужчины постарше и похудее иногда пускались вприсядку, роняя косую челку на лоб; один лейтенант, воспитанник артиллерийского учил ища, справлявший свадьбу в глубине зала, в каждом танце упорно находил вальс.