Пушки заговорили (Преображение России - 6)
Шрифт:
Это "нет, не нужно" было окончательный вывод из очень многих посылок и предпосылок, причем вывод настолько грозный, что даже такой твердый и смелый человек, как Сыромолотов, не решался все-таки до него доходить, искал, нет ли где окольной дороги, нельзя ли его обойти, не сгустил ли он краски.
Прежде всего, конечно, он хватался за свою новую картину "Демонстрация" и рассуждал о ней так: "Человечество зашло в тупик, это для всех ясно. Война, которая началась, это - ни больше ни меньше как акт самоубийства, то есть самоуничтожения общечеловеческой культуры... Разрушенный Реймский собор, сожженная библиотека в Лувене и прочее и прочее - это только проявление самоубийства, не говоря об уничтоженных культурных городах, о десятках, сотнях
Но за подобной защитой своей картины следовало резкое и едкое осуждение не техники ее, не композиции, а самой темы:
"Воробьиное чириканье!.. Сидят воробьи на куче хвороста, а вверху над ними коршун вьется. Ершатся воробьи, хвосты дыбом, кричат несудом по адресу коршуна: "По перышку раздерем! По перышку раздерем!"... А только коршун остановился на месте, крылья сложил и вниз на них начал падать, юркнули все воробьи в хворост, как мыши, - только их и видели!.. Ведь это первый только акт картины, а второй - залп, еще залп, - и вся эта толпа демонстрантов побежит, конечно за исключением тех, кто были впереди и останутся лежать на мостовой убитыми или тяжело раненными... Уж если писать первый акт, то как же можно не писать второго? Ведь это будет обман и самообман... Разве этот фортель достоин человека?.. Но даже если допустим, что картину я написал и она мне и "удалась" так, как никакая другая, что же дальше? Что я такое спасу в себе самом этой удавшейся картиной? Ничего решительно! Пустота останется пустотою... Картину "Демонстрация" я могу закончить через два, положим, месяца, а война будет захватывать и после того все больше и больше людей своими орудиями уничтожения, разрушенных городов будет все больше и больше, готических и прочих соборов сгорит за это время столько, что люди потеряют им счет... А что, если война протянется не полгода, как думают многие, а год или даже два? Подумать страшно, как это опустошит все души! И где же в них, в опустошенных душах, найдет себе место какое-то там искусство?.."
В этом роде Сыромолотов мог говорить с самим собою, - но про себя, конечно, - долгие часы, когда сидел за мольбертом, когда сидел в столовой своей, украшенной арабским изречением о госте, который должен когда-нибудь уйти; наконец, и на улице, где тоже можно уж было теперь думать о своем: разнообразие жизни кругом этому теперь уже не мешало и не могло мешать.
Что касалось Петербурга, то не то чтобы он собирался ехать туда за поддержкой, - нет, конечно. Кто мог там поддержать в нем то, что уже рухнуло? Однако если не затем, чтобы поддержать, то зачем же? Вот этого он и самому себе не мог бы объяснить, так как тут была область инстинкта больше, чем рассудка.
Мерещилось, что если не в Петербурге, то где же еще можно заложить фундамент какого-то нового здания в себе самом на месте рухнувшего вместе с начавшейся войною...
Почему-то чувствовалось, - не думалось, - что легче, может быть, станет ему закладывать этот фундамент, если раз-другой увидит он там, в Петербурге, Надю Невредимову.
VII
Жена Полезнова нянчила свою девочку, когда он пришел от Макухиных. Он сказал ей, только переступив порог:
– Ну, Марфуша, беда пришла - отворяй ворота!
Марфуша, - она была лет двадцати двух, не больше, с волосами, как лен, с девичьим лицом, не то чтобы красивым, но миловидным, узкоплечая, но с могущественным животом последнего месяца беременности, - поглядела на него испуганно и прошелестела:
– Господи Исусе, что же могло случиться?
– Дружины наши
Марфуша перевела дыхание и поставила девочку на пол:
– А я-то думала и в самом деле что-нибудь...
– Какой же тебе еще беды надо?
– удивился ее тупости Полезнов.
– Я думала, под суд тебя отдают, Иван Ионыч, - объяснила она свой испуг.
– Под суд? За что же это меня под суд?
– Ну, мало ли... раз ты с таким делом связался, да еще самолично, долго ли до греха... Будь бы хозяин твой, то он бы и отвечал в случае чего, а то ведь с твоей головы взыщется, если не угодишь начальству.
Говорила она не то чтобы преднамеренно певуче, а как-то так это выходило у нее само собой: слова как будто пелись, и это особенно почему-то нравилось степенному приказчику бакалейного магазина купца Табунова, когда он приглядывался к ней, как к подходящей невесте.
Ему, очень прочно сколоченному, хотя и староватому уже жениху, захотелось тогда, чтобы возле него была эта худощавая на вид, беловолосая, певучеголосая Марфуша, ходившая в белом переднике, горничная вдовой генеральши Первачовой, и пока ему казалось, что ошибки он не сделал, женившись на ней. Генеральше она тоже нравилась, иначе не расщедрилась бы старуха на приданое ей в триста рублей, не была бы посаженой матерью на свадьбе, не крестила бы девочку.
Генеральша также одобрила его планы насчет поставок для военных частей, хотя бы ополченских: она заботилась о пользе отечеству. А где же теперь его польза, если придется что ни день ездить в Севастополь?
Вспомнив, что он услышал от Алексея Иваныча, Полезнов счел нужным передать это жене для ее, а больше для своего спокойствия:
– Там у Макухина один юрод живет, не пойму я, кем он ему доводится, Удивеев его фамилия, тот, конечно, улещал, что, дескать, капиталы я будто бы обязательно должен большие нажить на этом деле, только что не без хлопот, само собою... Хлопоты, заботы - это мне, конечно, не привыкать их иметь, я на этом вырос, а только с моей стороны пойдут теперь затраты, а с ихней, с военной - прижим... Они и здесь-то не устроились, эти дружины, ополченцы теперь кто в чем и в своем ходят, свои сапоги бьют, а казенную обмундировку когда еще получат, а там, в Севастополе, - тем больше, - пока перевезутся, последнее растеряют, также и насчет лошадей надо сказать. А начальство только в свой карман смотрит, который, можно сказать, вполне поповский, вроде мешка.
– Ты бы отказался, Иван Ионыч, - посоветовала Марфуша.
– Отказаться - значит залог мой должен пропасть, вот какое дело... Как откажешься, когда лошадям каждый день кушать надо? Также и людям каждый день хлеб давай... Разумеется, еще и компаньон у меня, ему-то отказаться никак нельзя, он состоит на службе... Эх, крепиться, конечно, как юрод этот говорил, придется, ничего не поделаешь, а чтобы капиталы потом видеть - это сомнительно мне!
Полезнов не договаривал главного, того, что он привык ежедневно являться домой, где бы он до этого ни был. За тридцать почти лет приказчичьей жизни эти слова: "дома", "домой" - не могли для него не стать самыми святыми словами. Чтобы еще больше укрепить и освятить их, он женился. Женою он был доволен - она была больше чем вдвое моложе его и его почитала: как начала называть по имени-отчеству, так и катилась по этим рельсам.
Девочка вышла лицом и повадками вся в нее - беленькая, беловолосенькая, - а в скором времени должен был появиться мальчик, который, надо было думать, пойдет в него: Полезнов был так уверен в этом, что не стал бы слушать и самого Дивеева, если бы тот вздумал уверять его в чем-нибудь другом.
И вдруг вот, изволь, Севастополь, другой, непривычный город, гораздо дальше от полей, чем Симферополь, доставать и доставлять туда что овес, что муку, - это, прежде всего, значит оторваться от своего дома, от семейства, а если туда переехать с семьей, это будет значить поломать всю свою налаженную жизнь.