Пушкин и 113 женщин поэта. Все любовные связи великого повесы
Шрифт:
Во-первых, Гершензон заметил, что бахчисарайское «преданье старины» было впервые слышано Пушкиным еще в Петербурге. На это указывает черновой набросок пролога к поэме:
Н. Н. Р.
Гершензон совершенно справедливо утверждает, что в этих стихах содержатся ясные указания на обстановку петербургской жизни Пушкина («Веселых оргий шум»), и Щеголев не отвергает этих указаний. Но он толкует их по-своему, и измаранные Пушкинские черновики приходят в данном случае к нему на помощь. Инициалы, поставленные вместо заголовка, означают, конечно, Николая Николаевича Раевского младшего, которому, вслед за «Кавказским Пленником», должен был быть посвящен также и «Фонтан». Среди зачеркнутых строк Щеголев прочитал:
Давно печальное преданье Ты мне поведал в первый раз.вместо слов: «поведали мне в первый раз». Правдоподобнее всего было бы предположить, что слова эти в силу простой случайности сорвались с пера у Пушкина, и что он поспешил их исправить, так как они не соответствовали действительности. Однако Щеголев думает иначе. Ему во что бы то ни стало надо найти подкрепление для своего тезиса, и на основании зачеркнутой строки он с торжеством заключает: «Итак, нам теперь совершенно ясно фактическое указание, заключающееся в отрывке, и, следовательно, теряет всякое основание выставленное Гершензоном предположение о том, что ту версию легенды, которая вызвала появление самой поэмы, слышал Пушкин в Петербурге от М. А. Голицыной [тогда еще княжны Суворовой]. Но свидетельство отрывка нас приводит опять в семью Раевских. Легенда, рассказанная Н. Н. Раевским Пушкину, конечно, была известна всей семье и, следовательно, всем сестрам. О них, разумеется, вспоминает Пушкин:
Младые девы в той стране Преданья старины узнали, И мрачный памятник оне Фонтаном слез именовали.Второе препятствие серьезнее, ибо мы имеем дело с недвусмысленным заявлением самого Пушкина. Поэт писал Дельвигу: „В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К*** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes“».
На этот раз даже черновики не выручили Щеголева. Сохранились два черновых наброска этого письма, и в обоих совершенно явственно стоит буква К.
Прежние комментаторы Пушкина под этой буквой разумели Екатерину Николаевну Раевскую (в 1821 году уже Орлову). Совершенно законно Щеголев протестует против такого отожествления: «Невозможная грубость именно такого упоминания, — говорит он [„Катерина поэтически описывала…“ и т. д.] — обходится ссылкой на то, что Пушкин, конечно, ставил тут уменьшительное имя. Выходит так, что Пушкин, столь щекотливый в делах интимных, Пушкин, раньше горько досадовавший на разглашение интимного признания, не содержавшего намека на имя, теперь совершенно бесцеремонно поставил первую букву имени женщины, мнение которой — это известно биографам — он так высоко ставил, и с мужем которой был в дружеских отношениях. Явная несуразность!»
Совершенно верно! Но Щеголев упускает из виду, что любое женское имя, поставленное в данном контексте, звучало бы почти также несуразно, как Катерина. Отсюда как будто явствует, что буква К. должна быть понимаема, как инициал фамилии, а не имени. Щеголев, конечно, примирился бы с таким толкованием, если бы ему удалось найти где-нибудь в более или менее подходящем месте черновых тетрадей, пусть зачеркнутую и перемаранную, букву Р. Но такой буквы не оказалось, и потому он предпочитает заподозрить Пушкина в сознательной мистификации.
Нескромность, совершенная Булгариным, была еще свежа в памяти, когда Пушкин писал к Дельвигу. К тому же отрывок из этого письма, на этот раз, по-видимому, с разрешения автора, появился в «Северных Цветах» 1826 года. И Щеголеву — «совершенно ясен тот смысл, который поэт влагал в это известие для читателей, для знакомых и друзей. Раньше, по слухам и по публикации Булгарина, мысль любопытного могла бы обратиться на одну из сестер Раевских. Но теперь сам Пушкин обозначил фамилию этой женщины неожиданной буквой К, да кроме того прибавил, что рассказ о фонтане он слышал еще до посещения Бахчисарая или Крыма».
По этому поводу необходимо заметить, что если уж брать под подозрение искренность Пушкина, то с равным или даже с большим правом можно заподозрить сообщения, сделанные в переписке с Бестужевым, и особенно в последнем письме, которое дает Щеголеву главный аргумент в пользу его теории. Бестужев не был близким другом Пушкина. Во всяком случае, он стоял от него гораздо дальше, чем Дельвиг, и мог рассчитывать на меньшую откровенность со стороны поэта.
Издатели «Полярной Звезды» — Бестужев и Рылеев, около которых в описываемое время постоянно терся Булгарин, уже успели допустить целый ряд бестактностей. Поэтому весьма вероятно, что именно в письме к Бестужеву, Пушкин сделал попытку направить внимание любопытных на ложный след: умышленно смешал «элегическую красавицу», к которой относилась пьеса «Редеет облаков летучая гряда», с вдохновительницей «Бахчисарайского Фонтана», с тою женщиною, в которую «долго и глупо» был влюблен Пушкин.
Щеголев хорошо понимал, что вся его теория, построенная на недосказанных намеках, должна была неизбежно остаться в состоянии более или менее шаткой гипотезы. Он искал документального подкрепления для своих взглядов и наконец нашел таковое опять-таки в зачеркнутой и с трудом поддающейся прочтению строчке. В черновой тетради, которую осенью 1828 года Пушкин брал с собою в Малинники, и в которую он записал первоначальную редакцию посвящения «Полтавы», наряду с перебеленным текстом этого посвящения, сохранился ряд исчерканных предварительных набросков. Из них явствует, что строка Твоя печальная пустыня далась Пушкину не сразу. Он перебирал различные эпитеты: суровая пустыня, далекая пустыня и, наконец, «Сибири хладная пустыня».
По мнению Шеголева, этот вариант бесповоротно решает вопрос. В 1828 году Мария Николаевна Раевская, в замужестве княгиня Волконская, находилась в Сибири, куда добровольно последовала за своим мужем, осужденным в каторжные работы после 14 декабря. «Последний звук ее речей», о котором говорится в посвящении, — Пушкин имел возможность слышать в Москве, на вечере у княгини Зинаиды Волконской, в чьем доме останавливалась Мария Николаевна перед своим путешествием на Восток.
Гершензон немедленно возразил, что Щеголев прочел спорную строчку неверно. На самом деле она читается так: