Путешествия по следам родни
Шрифт:
– Я вообще-то художник.
– А, так это вы и есть. Вас пограничники знают.
Я не знал, о чем с ним еще говорить. Он был жалкий, тихий, белесый человек, погода стояла мокрая, с порывистым студеным ветром, его и моя папироса размокали. Становилось очевидно, что с утра припекало для того, чтобы с полудня уже смерклось и пошел обложной дождь. Небо в лохмотьях рваных низких облаков кое-где просвечивало голубизной. Дождь продолжался, я искал тему для разговора, но, возбудив любопытство, не мог его удовлетворить: этот человек, латыш или литовец, явно меня не понимал. А я не понимал его: что он говорит кротким голосом, что позволил, рохля и тюфяк, спровадить себя в деревню.
– Хотите отужинать и заночевать? – спросил он вдруг.
– Сколько?
– Пять сотен.
– Это ваша мать?
– Да.
– А это вроде не ржаная солома. Это кукуруза, что ли?
– Смесь.
– У меня в Засиненье транспорт, - сказал я и понял, что мы оба дураки. Он робкий прибалтийский дурак, я робкий русский дурак. Дождь с силой захлестывал под навес, солома намокла; еще такой дождь – и лето вступит в полную силу. Со стороны Москвы часами никто не подъезжал к КПП. По верху, по мосту, чувствовалось, рвал и метал ветер, а сюда, под насыпь, лишь задувало. До границы было сто метров. Ее никто не охранял. Даже солдат точно сквозь землю провалился, потому что на КПП его тоже не было. Граница была открыта. Не хочешь мокнуть на шоссе, договорись с Фредом, он тебя ночью проведет посуху, лесом. Вот он смолит рядом папиросу «Ленинград», ждет.
Но меня охватило какое-то уныние, оцепенение; я решил еще раз отступить, чтобы завтра приступить к делу по хорошей погоде и иначе. Мы молчали. Железная печь шипела: навес протекал.
Вскоре опять показалась лазурь, но уже вечереющая: в этой местности я протоптался целый день. По доброте Фред не проведет через кордон, а денег у меня нет. Я взобрался на дорогу и, встряхивая рюкзак, пошагал на Волоколамск. Во рту не было маковой росинки с тех пор, как ел на станции.
Надо принять во внимание вот еще что: шла (намечалась, становилась возможна одновременно или в будущем) некая аналогия, параллель, п о г р а н и ч н о е с о с т о я н и е. Я достаточно изучал психологию, чтобы понимать этот термин. Речь шла о жизни и смерти, возможно – моей, и в зависимости от того, преодолею я сейчас границу или нет, личная судьба и далее развернется благоприятно (если да) или гораздо хуже (если нет). Некто ставил меня в пограничное состояние, которое следовало преодолеть; вместе с тем преступность, незаконность такого пересечения н е к о й границы была очевидна для совести. Но этот некто гнал меня к рубежу и нашептывал: «Переходи! У тебя не будет лучшего момента, ты будешь известен». Известен и знаменит я собирался быть, а потравленным собаками и в тюрьму садиться – нет. Что-то было в этих садистских императивах роковое и вместе с тем знакомое: отец, например, так же бы требовал, чтобы я не разрушал своими капризами его союз с матерью. И потом: я был без денег. Сталин, Каменев или хоть провокаторша Гернгросс без гроша за границу не хаживали. Чувствуя, что срезаюсь на этом экзамене, на чрезвычайно важном тесте, я все же утешался, что, в сущности, дело сделано. Через месяц латышские друзья пришлют приглашение, я выеду для заключения издательского договора – и останусь. Стану невозвращенцем. Чихал я на Россию! Не буду эмигрировать по-воровски – уеду демонстративно!
Если бы знать тогда, что, провалившись на этом первом экзамене, я еще три года стану кружить по вологодским, тверским и московским дорогам, попадая в сложнейшие для меня психические состояния, начну в открытую хлопотать о выезде, перепробую десятки средств выйти из западни – и тем не менее попаду на операционный стол московской городской клинической больницы №97, где Хирург Геннадий Касьянов частично решит мои проблемы. Вскоре после я пойму, что таким образом родственники угрожают мне элементарно, по-разбойничьи, - ножом. Разумеется, хирург Геннадий Касьянов всего лишь вырезал грыжу, это его профессия, его специализация, его долг (и я не настолько сумасшедший, чтобы подозревать его в вооруженном разбое); но вот что касается незабвенных, дорогих московских и провинциальных родственников, у которых в количестве, может, двадцати-тридцати человек подрастает требующая жизненного пространства технократическая молодежь, вооруженная
Так что состояние воистину было пограничным, и я это физически ощущал, стоя у шлагбаума перед КПП.
И тем не менее теперь я от него в тревоге уходил прочь. Я чуял некую общую ошалелость, как, наверное, бильярдный шар, когда прорывается сетка лузы, и он катится по обширному полу бильярдной: вот простор-от, вот возможности!
А их и в завидании не было, возможностей-то! «И в засинении!» - шутил я мысленно, шагая уже в предсумеречье по шоссе. Потому что на свидание с молодкой я тоже почему-то не пошел. В кармане еще побрякивала мелочь, но ее хватало лишь на несколько легких закусок, а вовсе не на цивилизованную жизнь туриста с оплатой гостиниц. И тем не менее решено было возвращаться в Москву пешком! Да-с! Пешком. И, несмотря на прехитрый разговор с коллаборационистом и несоветским человеком Фредом, мною овладел прилив энтузиазма. Сколько удовольствия, черт возьми! Еще бы расстараться кроссовками вместо ботинок, и я бы прошагал, кажется, отсюда до Ржева за одну ночь, ни к кому не попросившись в машину.
Воздух был божественно хорош. Я принял не менее отважное и безрассудное решение – свернуть с шоссе и лесом пройти до города (там и всего-то было три версты). Слабая тропа и впрямь вывела к железной дороге Москва-Рига, но когда в молочных сумерках и густых испарениях леса дошел до будки стрелочника, то оказалось, что до города еще ой-ой-ой как далеко. «Не пустите ли переночевать?» - робко спросил я добродушного лысоватого путевого обходчика, который только что закончил дорожные переговоры с ближайшей латышской станцией Зилупе и теперь отдуваясь весело поглядывал, отнюдь не предполагая во мне диверсанта или уголовника. Я сунул было ему удостоверение, но он сказал покладисто: «Да ладно, ночуйте! Только негде…» - и вышел к жилому станционному дому, кругом огороженному сараями. Я был просто удручен собственным разгильдяйством: в рюкзаке не оказалось ни корки хлеба, у Алексея Ивановича в двух его голых комнатах с коммутатором и щитками – тоже ничего не было. Мы угостили друг друга куревом. Он вышел загрести кошенину для кроликов, а я растянулся на скамье в его будке. Вокруг стояли просветленная тишина и молочный туман, какой бывает после обильного дождя и похолодания. Знобило от холода и тоски. Поражение было все же ощутимым, граница – на замке. Журналист, а живешь как собака, да еще хвастаешь этим. От близости технических масел и шпалопропиточных составов в будке стояла вонь, отдаленно напомнившая рабочую курилку в механизированном цеху в Майклтауне, где нередко с пяти утра до глубокой ночи табунились промасленные трактористы и пилорамщики. А я был в цивильном т овеян поэтическим дыханием весны.
Не сомкнувши глаз и за ночь сто раз прослонявшись по ночному мокрому лугу, я ушел еще затемно, расспросив дорогу. На шоссе, однако, опять взбодрился и с первыми лучами солнца подошел к придорожному бунгало, оформленному в виде дощатого шалаша. Все сооружение было выкрашено охристой краской под дуб. На кухне хозяйничали лишь два мордатых мужика, уминая со сковороды жирный гуляш и запивая это дело баночным пивом. Очень счастливым приветливым шалопаем, с тем детским оптимизмом, который так свойствен хоть американцам в их общении друг с другом, я подвалил к ним, весело приветствовал и воскликнул:
– «Приют странника»! Хорошее название. «Дорожное кафе для автомобилистов». А вы угостите пешего!
– Двигай отсюда, - сурово ответил один верзила. – Не готовили еще.
– Да вы же едите! Отличный гуляш…
– Двигай, сказал, - проворчал тот же нетрезвый предприниматель, стряхивая остатки гуляша в помойное ведро, стоявшее на приступке. – Кормим только участников движения.
Выглядели они такими опухшими и удрученными, точно всю ночь парились в бане с пивом и красотками. Такими глазами не смотрят на мир и кроты. А между тем утреннее солнце заливало тихое шоссе и из лесу свистели оживленные птицы.