Пути и лица. О русской литературе XX века
Шрифт:
Этот несомненный интерес к историческому прошлому России имел и свою особенность: история представала у Есенина не просто в виде поэтической зарисовки той или иной ушедшей эпохи, а как процесс, движение, определяющее смысл событий и связующее времена. Не случайно, видимо, в названиях обеих поэм 1920-х годов возникает слово «поход»: «Песнь о великом походе» и черновой вариант названия другой поэмы — «Поэма о великом походе Емельяна Пугачева». И если в первоначальном названии поэмы о Пугачеве слово «поход» употреблено в его прямом, хотя и расширенном, значении, то в поэме 1924 года «великий поход» заключает в себе идею исторического пути народа от петровских времен до эпохи революционных потрясений XX века. А в связи с этим особый смысл открывается в жанровом определении этой поэмы, — «песнь», — восходящем к «Слову» и к стоящей за ним фольклорной традиции, определившем место поэмы в одном ряду с другими «историческими» произведениями поэта [156] и, таким образом, подчеркивающем историческую глубину и эпический масштаб эпохи.
156
Там же. С. 608.
Так проецируется на творчество С.Есенина частное, казалось бы, наблюдение B.C.Чернявского о двух любимых поэтом книгах, не случайно ставших в 1917-1919 годах для него настольными: о Библии и «Слове о полку Игореве». Теперь вспомним, что существовал и третий, не менее важный для Есенина (и, как мы увидим, связанный с двумя другими) ориентир в пореволюционном его творчестве — Пушкин. Мы уже говорили об этом, обращаясь к тем же воспоминаниям B.C.Чернявского, к суждениям критиков, отмечавших поворот поэта к пушкинской традиции, к классическому стиху. Однако путь Есенина «за Пушкиным» не сводился лишь к этому.
Стоит вспомнить в связи с этим слова Г.Иванова, сближавшего в своих размышлениях имена Пушкина и Есенина. Трудно заподозрить Г.Иванова в том неприятии Есенина, которое бросалось в глаза в упоминавшихся уже высказываниях И.Бунина, З.Гиппиус. В своей статье 1950 года, открывающей подготовленный Г.Ивановым том стихотворений С.Есенина (факт сам по себе значимый), он пишет о своей любви к есенинским стихам и к «неотделимому от них Есенину — человеку». Есть здесь и мысль, с обращения к которой начался наш разговор о Есенине, — о всеобщей, объединяющей Россию и зарубежье, любви к поэту. Но даже здесь, соединяя имена Пушкина и Есенина, Г.Иванов исходит из того же представления о «примитивном рисунке» души поэта, что и некоторые его собратья по эмиграции, возвращается все к тому же образу поэта — выразителя стихии варварства, охватившей страну в годы революции: «Есенин — типичный представитель своего народа и своего времени. За Есениным стоят миллионы таких же, как он, только безымянных, “Есениных” — его братья по духу, “соучастники-жертвы” революции. Такие же, как он, закруженные ее вихрем, ослепленные ею, потерявшие критерий добра и зла, правды и лжи, вообразившие, что летят к звездам, и шлепнувшиеся лицом в грязь. … Судьба Есенина — их судьба, в его голосе звучат их голоса. Потому-то стихи Есенина и ударяют с такой “неведомой силой” по русским сердцам, и имя его начинает сиять для России наших дней пушкински-просветленно, пушкински-незаменимо» [157] .
157
Иванов Г. Есенин // Русское зарубежье о Есенине. Т. 1. С. 43.
В самом соединении у Г.Иванова имен Пушкина и Есенина сокрыт яд обличения, «развенчания» есенинской поэзии. Вспоминая процитированные Достоевским слова Ап.Григорьева: «Пушкин — наше все», Г.Иванов видит в этом определении уравнивание величия Пушкина и «величия породившей его культуры». Есенин же, в его представлении, с пушкинской полнотой выразил эпоху духовного оскудения и позднего прозрения нации: «Значение Есенина именно в том, что он оказался как раз на уровне сознания русского народа “страшных лет России”, совпал с ним до конца, стал синонимом и ее падения, и ее стремления возродиться. В этом “пушкинская" незаменимость Есенина, превращающая и его грешную жизнь и несовершенные стихи в источник света и добра. И поэтому о Есенине, не преувеличивая, можно сказать, что он наследник Пушкина наших дней» [158] .
158
Там же. С. 43-44.
Итак, Пушкин — синоним величия России; Есенин же — синоним ее падения и стремления к возрождению. Так ли это? Трудно, конечно, спорить с тем определением места Пушкина в русской культуре, которое дает здесь Г.Иванов. Несомненно и то что вихри революции пронеслись по есенинским стихам, ставшим, помимо всего прочего, ярким выражением кризиса национального духа на разломе истории.
И все же — в самом характере сближения двух этих имен есть некая приблизительность, недосказанность, если не лукавство (не могу не заметить, что по самой своей внутренней «драматургии статья Г.Иванова о Есенине очень напоминает его же статью «В защиту Ходасевича»: и там, и здесь «защита» или «возвеличивание» оборачиваются попыткой разоблачения). Обратим внимание — Пушкин, по Г.Иванову, оказывается синонимом не России вообще, а именно «Великой России», т.е. «России до революции» [159] . Есенин же у него равновелик той падшей России, т. е. «стране пролетарской культуры», которая оказалась недостойной Пушкина, потеряв право назвать его «нашим всем», которой предстоит теперь вновь долго подниматься до Пушкина, а пока ее «все» — это Есенин [160] . Иными словами, высочайшее, казалось бы, звание для поэта, которым Г.Иванов «одаряет» Есенина – «наследник Пушкина наших дней» — изначально обесценено, в нем сокрыта мысль о чудовищном падении нации от «золотого века» русской культуры до «нового татарского ига», пришедшего с революцией.
159
Там же. С. 43.
160
Там же. С. 44
Вспомним, однако, что «формула» Ап.Григорьем, продолжающая гоголевскую мысль о Пушкине как «русском человеке в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет», означает не просто равновеликость поэта и породившем его культуры, но включает в себя и временную составляющую: в Пушкине — и сегодня , и завтра русской культуры. Стало быть, Пушкин в понимании Гоголя, Ап.Григорьева, Достоевского (которое стало традиционным в национальном сознании и было подтверждено временем) оказывается не просто синонимом русской культуры, но — линией ее горизонта, тем «потерянным раем» русской литературы, о котором так точно сказал П. Палиевский [161] . И «подняться до Пушкина» — эта задача была первостепенной не только для советской России, как утверждает Г.Иванов, но и для России былой, и, позднее, для России зарубежной. С момента ухода Пушкина эта цель всегда была естественной для русской культуры, эта линия горизонта всегда стояла над ней — и всегда ускользала, открывая все новые и новые духовные пространства.
161
См.: Палиевский П.В. Литература и теория. М.. 1978. С. 34-40.
Поэтому роль «наследника Пушкина» заключена не в достижении того уровня «божественной, нравственной и творческой гармонии» [162] , что был явлен в пушкинских произведениях (это был бы уже не наследник, а новое «солнце русской поэзии»), а в том, чтобы, устремляясь к этому уровню, с пушкинской полнотой выразить духовные чаяния нации на новом историческом этапе, выдерживая при этом пушкинскую высоту творческой позиции, высоту той точки обзора, откуда увидены и восчувствованы человек, мир, национальная история. В этом смысле Есенин, вслед за Блоком, действительно был наследником Пушкина в XX веке — наследником подлинном, а не тем исподволь приниженным, чей образ возникает в статье Г.Иванова. Одно из свидетельств этому — проявившаяся, как уже говорилось, у Есенина в первые пореволюционные и в 1920-е годы пушкинская высота взгляда на происходящее — высота, отмеренная двумя вершинами: Библией и «Словом о полку Игореве».
162
Иванов Г. Есенин. С. 43.
Важно и то, что в этом выборе высоты творческой позиции Есенин вполне осознанно шел «за Пушкиным» — об этом говорят, помимо всего прочего, возникающие в его маленьких поэмах явные и скрытые цитаты из Пушкина. Не случайно, например, в поэме «Октоих» (1917) звучит восклицание: «Восстань, прозри и вижди!», в несколько измененном виде повторившее строку из пушкинского «Пророка». Пророческая суть пореволюционных маленьких поэм Есенина была увидена и отмечена современниками. И.А.Оксенов в статье «Слово пророка» замечал: «Не всякому дано сейчас за кровью и пылью наших (все же величайших) дней разглядеть истинный смысл всего совершающегося. И уже совсем немногие способны поведать о том, что они видят, достаточно ярко и для всех убедительно», — утверждая при этом, что к таким «немногим, отмеченным Божией милостью счастливцам», принадлежит Есенин [163] . О том же писал Иванов-Разумник [164] . То же, исходя из противоположных взглядов на происходившее в России, признавал и В.Ходасевич: «…Несомненно, что Есенин высказывал, “выпевал” многое из того, что носилось в тогдашнем катастрофическом воздухе. В этом смысле, если угодно, он действительно был “пророком”. Пророком своих и чужих заблуждений, несбывшихся упований, ошибок, — но пророком» [165] . Обратим внимание и на то, что эта мысль Ходасевича, сближающаяся вроде бы со словами Г.Иванова о «соучастниках-жертвах» революции, в дальнейшем развитии своем, напротив, разделяет двух поэтов русского зарубежья в их понимании пореволюционного творчества и художнической позиции Есенина. Ведь дальше Ходасевич прямо пишет о том, что Есенин, принявший революцию, «раньше, чем многие другие», увидел горький смысл происходящего [166] .
163
См.: Есенин С. Полное собр. соч. Т. 2. С. 346-347.
164
Там же. С. 350.
165
Ходасевич В. Есенин // Русское зарубежье о Есенине. Т. 1. С. 60.
166
Там же. С. 62
Вспомним в связи с этим о стихотворении, речь о котором уже шла — «Снова пьют здесь, дерутся и плачут..» (1922). В основном тексте этого стихотворения есть запрещаемая прежде и многое объясняющая в поэзии Есенина 1920-х годов шестая строфа, где речь идет об «октябре суровом», что «обманул в своей пурге» [167] . Читая эту строфу, яснее видишь смысл и других поэтических строк Есенина, убеждаешься, что осознание трагической стороны происходящего часто проникает у него в сердцевину образов, т.е. воплощается в наиболее непосредственной форме. Примером тому — поэма «Кобыльи корабли» (1919), где возникают страшные образы: «бешеное зарево трупов», «облетает под ржанье бурь / Черепов златохвойный сад», «Злой октябрь осыпает перстни / С коричневых рук берез»; где в стремлении передать ужас происходящего рождается подлинно сюрреалистический образ: «Посмотрите: у женщин третий / Вылупляется глаз из пупа. / Вот он! Вылез, глядит луной, / Не увидит ли помясистей кости…» Здесь же звучат и строки, исполненные обличительной силы: «Веслами отрубленных рук / Вы гребетесь в страну грядущего». Смысл этих строк был ясен современникам – к ним обращался в приведенных здесь размышлениях Ходасевич [168] , известно и высказывание Н.Асеева о «правдивости попыток отобразить искаженные гневом и болью черты мученического лика народа» [169] . И обратим внимание — поэма написана в 1919 году, в разгар событий. Как видим, и в вихрях революционной стихии поэт, вопреки утверждениям Г.Иванова, не потерял «критерий добра и зла», не стал обманутой жертвой, «шлепнувшейся лицом в грязь», — но, напротив, сумел подняться над хаосом происходящего, увидеть и ярко выразить (одним из первых в русской поэзии) и огромный масштаб, и чудовищную противоречивость событий. Вот какова была высота творческой позиции поэта — и истинная цена ей становится особенно ясна, если мы осознаем, что в отличие от многих поэтов-обличителей из среды литературной эмиграции, изначально не принявших революцию, Есенин сумел возвыситься над революционной стихией изнутри самой стихии, и с этой высоты увидеть и живущие в людях надежды на грядущую Инонию, и жестокие ветры «злого октября».
167
См.: Есенин С. Полное собр. соч. Т. 1. С. 170, 598-599.
168
Ходасевич В. Есенин. С. 62.
169
См.: Есенин С. Полное собр. соч. Т. 2. С. 382.
Так верность пушкинским заветам, пушкинской традиции проявлялась не только в окончательном повороте поэта к классическому стиху, но и во всем строе, во всем существе есенинской поэзии, определила ее духовные горизонты. Позиция Есенина была в этом смысле сродни Орфею из «Баллады» Ходасевича (где слышен, как мы помним, отголосок пушкинского «Пророка») и явно противостояла сдавшемуся Орфею и из «Я по лесенке приставной…» О.Мандельштама (стихотворение это, заметим, написано, как и есенинское «Снова пьют здесь…», в 1922 году), и из «Великая вокруг меня пустыня…» Ходасевича (1924-1925), где «великий… постник» старается укрыться от грозных ветров времени.