Пути и лица. О русской литературе XX века
Шрифт:
Следующая, третья строфа стихотворения (опушенная здесь) строится вообще как развернутая гипербола. В то же время образ лирического героя вырастает здесь до исполинских масштабов, главенствуя над всем окружающим: «Упав локтями на холмы окраин,/ будь над путями, / над любым трамваем»… Наконец, в последней строфе завершающие строки лишены всякой образности, но единство души и мира и здесь не нарушается — напротив, оно утверждается афористически просто и прямо.
Читая это стихотворение, убеждаешься в том, что в отличие от «Во всем мне хочется дойти…» в поэтической картине бытия, созданной Соколовым, не существует дистанции между лирическим героем и миром. Образ лирического героя у Соколова расширяется в пределах стихотворения, обнимая собою все пространство поэтического мира, включая его в свои границы, подчиняя своим законам. Не осуществление взаимосвязи между героем и миром, а слияние души и мира, воссоздание мира как органичной части внутренней
Речь здесь, конечно, не идет, да и не может идти, о какой-то оценке стихотворений поэтов. Дело в том, что стихотворения эти дают наглядный пример существования двух совершенно разных, в чем-то даже противостоящих друг другу и, естественно, равноправных в литературе принципов лирического мышления. Более того, проблема эта не может быть сведена к сопоставлению позиций двух поэтов. Ведь по тому пути, который с такой силой утверждается в стихотворении Пастернака, шли тогда почти все, да и сейчас идут многие, самые разные, часто далекие друг другу поэты. Достаточно открыть любой сборник стихов Твардовского и Заболоцкого, Асеева и Луконина, Мартынова и Смелякова, целого ряда нынешних поэтов, чтобы убедиться в этом. Да и в творчестве того же Владимира Соколова — одного из крупнейших мастеров современной поэзии — немало примеров следования этому принципу. Скажем, в стихотворении «Все прозрачно в мире — это свойство…», написанном, кстати, в том же году, что и упоминавшееся здесь стихотворение Пастернака, поэт не только выразил, но и подчеркнул чувство разъединенности души и мира. Взаимоотношения лирического героя и окружающих его просторов осенней земли видятся поэту — ив этом слышна перекличка с лирикой Пастернака — как встреча двух равноправных, неповторимых личностей:
Я и сам, как это утро, чуток, Обращенный в зрение и слух. Я ловлю, раскидываю сети, Только вовсе мне не до игры. Я и сам как будто на примете У большой и пристальной поры. Я молчу, тревогою объятый: Эта осень видит все насквозь.С другой стороны, есть, видимо, какая-то закономерность в том, что десятью годами позже Соколов в своем программном стихотворении утверждает слияние мира и души, воссоздание мира в расширившихся пределах образа лирического героя. И есть основания говорить о том, что это не просто факт творческой биографии поэта, что здесь перед нами пример, частица более широкого процесса развития нашей поэзии.
В этой связи стоит вспомнить об опубликованной в московском «Дне поэзии» 1969 года подборке ответов целого ряда критиков на вопрос анкеты о наиболее характерных явлениях поэзии 1960-х годов. Обращаясь сначала к 1950-м годам, Л.Аннинский утверждал: «И драма совершилась. Откровенный человек победил сокровенного человека, шум победил тишину, внешнее оказалось ярче внутреннего… 60-е годы пришли как отрезвление. В наступившей тишине этого поэтического периода начались неслышные процессы, которые можно понять как реакцию и компенсацию предыдущего этапа». В словах этих есть, конечно, немалая доля истины. Не случайно в этой сравнительной характеристике двух десятилетий поэтического развития сошлись мнения подавляющего большинства критиков, участвовавших в опросе. И все же теперь, с достаточно внушительной уже временной дистанции, яснее становится, что «драма» 1950-х годов не была столь глубокой, как представлялось тогда критику. Откровенный человек не побелил сокровенного, а только заглушил его, заслонил собою — на время. И «неслышные процессы», замеченные Л.Аннинским в поэзии 1960-х годов, были не столько «реакцией и компенсацией» предыдущего периода, сколько продолжением и развитием процессов, начавшихся в 1950-е годы.
Одним из наиболее значительных — хотя и «неслышных» — процессов, закономерно возникшим уже в середине 1950-х годов и получившим развитие в 1960-1970-е годы, было именно расширение, условно говоря, области сокровенного в поэзии. Явление это было закономерным, так как истоки его таились в новых чертах общественного сознания и в связанном с ними общем направлении развития всей нашей литературы. Вообще надо сказать, что лирика участвовала в этом, отвечающем духу времени, дальнейшем движении литературы к человеку неоднозначно и на разных уровнях. Наиболее прямой, явной реакцией поэзии на отчетливо обозначившиеся новые черты времени и, в частности, на новую, более высокую меру внимания к личности, к ее духовному миру — было подчеркнутое выдвижение на первый план произведений отдельного человека, настойчивое утверждение его неповторимости, непреходящей ценности. Это было в большой мере присуще поэтам, которые громко заявили о себе в те годы и чьи имена мы связываем теперь с так называемым «эстрадным» периодом. Нельзя не признать, что одной из реальных причин их шумного и довольно долгого успеха было то, что они, чутко восприняв важнейшие устремления эпохи, предложили читателю этого нового героя.
И все же, когда, скажем, Евгений Евтушенко писал: «Людей неинтересных в мире нет. / Их судьбы как истории планет», или Андрей Вознесенский в «Лонжюмо» обращал к России слова, многократным эхом повторенные затем в критических статьях и диссертациях: «Россия, / я — твой капиллярный / сосудик, / мне больно когда — / тебе больно, Россия», — то все эти и подобные им поэтические признания, характерные для того времени, оставались декларациями, живущими лишь на «поверхности» стиха, не затрагивающими основ лирического мышления авторов. Эта двойственность в поэтическом утверждении личности (с одной стороны, ощущение ее растущей роли в обществе, а с другой — декларативность в ее воссоздании) не была прерогативой какого–либо одного направления в нашей поэзии. Этот путь прошли многие, самые разные поэты, точно уловившие веяния времени и быстро откликнувшиеся на них, но не сумевшие в какой-то момент пережить их, принять как часть уже своей духовной жизни, а значит, и сделать естественной приметой своего поэтического мира.
За эффектностью, недолговечным блеском внешней реакции лирики на один из важнейших запросов дня читатели могли не заметить и не оценить в должной мере того глубинного процесса обновления, который и был действительным ответом нашей поэзии на новую черту общественного сознания — обостренное внимание к отдельному человеку, к его духовному миру. Процесс этот имел разные проявления, но все они сводились к одному — к тому, что мы уже условно назвали расширением области сокровенного в поэзии, к утверждению личности как основы и средоточия поэтического мира. Трудно, если не невозможно, было бы назвать какой-то четкий временной рубеж, связанный с зарождением этого процесса. Он пролагал себе путь в поэзии исподволь, незаметно, обнаруживая себя вначале отдельными, как бы не связанными друг с другом, чертами, проникая в творчество разных, непохожих друг на друга художников.
Пожалуй, одним из первых симптомов этого процесса возрастания личностного начала в поэзии стало ярко проявившееся еще в 1950-е годы в творчестве поэтов старшего поколения острое ощущение просторов бытия, словно вдруг распахнувшихся перед ними. Не стоит, разумеется, упрощать вопрос: за чувством простора, душевной раскрепощенности, одухотворивших произведения признанных мастеров, стоял целый ряд причин социального, исторического, да и личного характера. Ведь не случайно В. Луговской взял эпиграфом к своей «Середине века» слова Гоголя: «Вдруг стало видимо далеко во все концы света»; недаром и перед Твардовским открылась «за далью – даль»; и Пастернак назвал последнюю свою книгу стихов «Когда разгуляется» тоже не случайно. Поэтическую основу этого чувства внутренней свободы ясно выразил Леонид Мартынов в стихотворении «Эхо», созданном в 1956 году:
Что такое случилось со мною? Говорю я с тобою одною, А слова мои почему-то Повторяются за стеною, И звучат они в ту же минуту В ближних рощах и дальних пущах, В близлежащих людских жилищах И на всяческих пепелищах, И повсюду среди живущих. Знаешь, в сущности, – это не плохо! Расстояние не помеха Ни для смеха и ни для вздоха. Удивительно мощное эхо. Очевидно, такая эпоха!Все стихотворение проникнуто чувством простора, рожденным в органичном единении души и мира. Образ лирического героя становится центром поэтической картины, он как бы растет, вбирая в свои пределы весь воссоздаваемый мир, подчиняя его себе, — и потому его голос раздается в самых потаенных уголках земли.
Опыт литературного развития показывает, что пуль дальнейшего утверждения лирического героя, воссоздания мира как органической части его духовной жизни не проходил водоразделом по пространствам нашей поэзии, отделяя одного поэта от другого, а, напротив, обогащал творчество самых разных поэтов, даже исповедующих, казалось бы, совершенно иную поэтическую веру. Скажем, Пастернак, стихотворение которого я вспоминал как образец другого творческого принципа, еще в 1954 году написал стихотворение «Ветер», где мир и душа человека слиты воедино, где в каждой детали бытия видится движение души героя. Да и позднее в стихотворениях поэта, таких, как «Все сбылось», «За поворотом», ясно ощущается стремление к единству человека и мира в пределах поэтического образа.