Пути и лица. О русской литературе XX века
Шрифт:
И ощущение верности этой разгадки крепнет, когда вслед за первой строфой стихотворения перед нами открывается вся панорама зимнего мира:
А вдали, где серебряный дым, — Красноклювые краны, как гуси. И столбов телеграфные гусли Все тоскуют над полем седым… У дороги, у елок густых, Если в зыбкую чашу вглядеться, Вдруг кольнет задрожавшее сердце Обелиска синеющий штык… А простор — Величав и открыт. СловноПожалуй, прежде всего бросается в глаза целостность этой картины, отдельные части которой, перекликаясь и дополняя друг друга, сливаются воедино, и лишь в этом единстве, во взаимосвязи всех его слагаемых открывается глубокий смысл каждого из них. Воссоздана частица мира — в лесной чаще «обелиска синеющий штык», — пробудившего в поэте чувство минувшего в сегодняшнем. Отсюда, от этой главной опоры всего здания — и «пейзаж» в первой строфе, подчеркнуто передающий приход грозного прошлого в наши дни, и тоска телеграфных столбов, и размышление о купленном тяжкой ценой покое родной земли: «Словно не было крови и грусти».
И таким острым оказывается здесь чувство боли и горечи прошлого, что, возникая в первой строфе стихотворения, оно отзывается и в заключительных его строках (поистине — «гулко эхо!»), проникая в картину мирной сегодняшней жизни. Казалось бы, именно в последней строфе, где покой и тишина, как и в финале стихотворения Рубцова «Чудный месяц плывет над рекою…», приходят на смену грозным образам прошлого, пути Жигулина и Рубцова совпадают, приводя к утверждению победы добра над былыми невзгодами. В самом деле, зимний пейзаж здесь совершенно лишен горьких образов войны, подчеркнуто отстранен от минувших испытаний. Однако вглядимся в него повнимательнее: сочетание цветов в нем — белого и красного — повторяет цветовую гамму картины слияния времен (кровь рябины на «белой марле» снегов), подобно тому, как на сетчатке глаза удерживаются еще контуры предмета, на который уже не смотришь. И вот в картину мирной зимней России проникает исподволь ненавязчивое воспоминание о крови на снегу, о том, что покой этот добыт дорогой ценой, что «кровь и грусть» все-таки были.
Эта неутихающая память о войне, воплощенная в образах прошлого, пришедшего в день сегодняшний, говоря о глубоко личной, выстраданной поэтом особенности его восприятия мира, побуждает вспомнить и о том, как часто в произведениях 1960–1980-х годов минувшее, населяющее сегодняшний мир, приносит в него образы былых исторических испытаний, чаще всего образы Великой Отечественной войны. И здесь, что характерно, сходятся пути самых несхожих поэтов разных поколений. Свойственно это такому, скажем, поэту, как Федор Сухов. Порою чувство истории, приносящее в сегодняшний мир образы последней войны, воплощается в его произведениях в предельно развернутом образе переживания, стоящем на грани открытого размышления, — как это произошло, например, в «Былине о неизвестном солдате»: «Не забыли плакучие ивы. / Не они ль все слышней говорят, / Как уныло он, как тоскливо, / Падал, первый на землю снаряд». Обращаясь к стихотворениям Сухова, видишь, что строки эти возникли не случайно, что для лирического героя его поэм и горечь военных лет не ушла бесследно, а, напротив, поселилась в окружающем его мире. В стихотворении «Говорят: то, что было, прошло…» поэт, отвергая мысль, заключенную в первой строке, создает картину мира, принявшего в себя и сохранившего всю горечь прошлого: «Словно колокол, гудом полна, / Заходила земля под ногами. / …Всею тяжестью черной полы / Гасят тучи пошедшую зорю, / И стоит еще в поле полынь, / Обожженная бабьей слезою».
Лирическому герою Сухова открыто присутствие грозного прошлого в лесах и полях его родины, в любой детали сегодняшнего мира — и потому в стихотворениях поэта так настойчиво повторяется одна и та же скорбная нота: «Задумчиво притихшие Дубравы невыплаканной горечи полны», «вода тоскливо плачет», «ивы в небо весеннее слезы тихо струят». С этой неизменной чертой поэзии Сухова — чувством истории, которое, связуя времена, напоминает о боли и горечи военных лет, — связано возникновение других образов, приносящих в сегодняшний мир память о более далеких исторических испытаниях. Примером тому «Былина о неизвестном солдате», такие стихотворения, как «Цветы ко сну отходят…», «Опять жарынь…» и другие.
У другого поэта. Владимира Лазарева, немало есть стихотворений, где живет память о детстве, а ведь детство поэта – это и воина. В стихотворении «Вслед за военным поколеньем» Лазарев пишет, имея в виду себя и своих сверстников, о «сердце, раненном с детства», о том, как «с детства взгляд вобрал недетский/ Беду людскую, смертный вал». Понятно поэтому, почему возникает в ряде стихотворений Лазарева образ детского сердца — вместилища памяти народной, в котором живут «И отзвук нашествия дальний, / Разруха в отчизне печальной. / Разлука в начале всего…», которое может и предчувствовать грядущие испытания: «Память тревожно очнется в груди. / Все еще, все еще, все впереди…» Эта неутихающая память об исторических потрясениях, которые пережил наш народ и в далекие, и не в столь уж давние времена, постоянно напоминает о себе поэту, заставляет его во всем слышать «боль живую», видеть солнце — «огненную рану», «почерневшие травы… в тяжелой кровавой росе», более того, порождает в душе его тревогу за этот мир, «где каждый миг на волоске».
Так чувство родства сердец человеческих вырастает в постижение кровной связи с родной землей, с ее минувшим и нынешним днем, беспокойной заботы о дне завтрашнем. Это чувство минувшего в сегодняшнем, приносящее в воссоздаваемый мир образы сравнительно недавних грозных лет, проникает, конечно, и в поздние произведения поэтов военного поколения. Вот в стихотворении Михаила Дудина «О чем мне думалось во ржи» минувшее появляется на миг в настоящем, резко контрастируя с безмятежностью сегодняшнего дня, «где зноем дышит благодать», где «светел мир» и «воздух сладок» — и вдруг: «И над тобой стрижи, как пули, / Мелькнули через зыбкий зной». Образ этот, нарушающий на мгновение сегодняшний покой, напоминает строки жигулинского «Гулко эхо…»
Эта перекличка в творчестве поэтов разных поколений не случайна. В стихотворении «Четверть века спустя» Дудин пишет: «Над спокойными волнами / Ласточки-береговушки, / Как солдатские души, / Летели из узеньких нор». Читая эти строки, невольно вспоминаешь, как пишет о погибших солдатах Жигулин «Ласточки кружат / И тают за далью лесной. / Это их души / Тревожно летят надо мной». Такое совпадение образов нельзя, конечно, объяснить ни прямым влиянием одного поэта на другого, ни тем более простой случайностью. Перед нами – черта времени, давшая знать о себе в произведениях разных поэтов разных поколений.
Вместе с тем, в стихотворении Жигулина «Гулко эхо…» открывается черта именно жигулинского поэтического мира. Ведь в том, что отделяет «Гулко эхо…» от рубцовского «Чудный месяц…», кроется общее несовпадение путей двух поэтов. И если присущее Рубцову ощущение зыбкости тишины не может до конца овладеть его душою, где смутную тревогу в конце концов одолевает «светлая печаль», то в поэзии Жигулина неизменно живет боль прошлого, поселившегося в сегодняшнем мире. Поэтому речь у него подчас заходит о непрочности, более того, об иллюзорности нынешнего покоя:
Может, это только снится — Эти желтые поля, Эти узкие бойницы Белого монастыря? Может, вдруг ударит выстрел, Словно гром над головой, И растает в небе чистом Серый дым пороховой?И Жигулин не раз возвращается к этой мысли, неизменно облекая ее в ту же форму контраста покоя, безмятежности сегодняшнего дня с живущим в нем грозным прошлым, — в таких стихотворениях, как «Сухая внуковская осень…», «Бросаю в воду хлеб…» Однако здесь поэт опускает начало той родственной нити, что соединяет личность с миром (вспомним «обелиска синеющий штык» в стихотворении «Гулко эхо…»), и обращается прямо к концу ее — к образу непосредственного переживания. И все же, встречаясь со строками «И тихо светится в берегах / Седая боль былых времен», видишь, что образ здесь достаточно развернут, чтобы недвусмысленно указать на свой исток.