Пути-Пучи
Шрифт:
Сам подумай, эн Бертран, рыцарь отважный. Конечно, люди ненавидят того, кто их бьет, и того, кто у них отнимает. Но ненавидят лишь в тот самый момент, когда их бьют или когда у них отнимают. А в другое время склоняются перед тем, превозносят его, лепятся к нему, восторгаются, осанны поют, завидуют и жизнь за него свою готовы отдать. В сердцах их нет места для ненависти к нему, разве что злобу тайную, порывшись, отыщешь. Вот к Пути-Пучи ненависть есть. Иногда даже думается мне, что сам же Левый Стоящий и возбудил ненависть эту, только не дарит он ничего людям – ни золота, ни силы, ни любви, ни ненависти, отнимает только.
А кто ту ненависть превозмог и лишь
На том закончил свои речи Винцент, а произносил он их таким глубоким и страшным голосом, особенно под конец, что даже и совсем не был похож тот голос на обычный голос Винцента, так не похож, что даже члены мои дрожали, а сердце будто кто рукой холодной сдавил, и дыхания не хватало; и понял я во время этих речей, что не простой это человек Винцент, что прикосновен он к тайнам великим, которых иным существам смертным не дано знать. Почудилось мне также, что и ветер затих, когда говорил он, и звезды не мигали, и птицы на деревьях вкруг замка щебет свой прекратили, и собаки не просили костей, куда-то убежали собаки. Возблагодарил я тогда Господа, что отозвал Уго, не дал ему на Винцента руку поднять, иначе бездыханными мы бы с ним в том зале упали, не потерпел бы Винцент.
А когда закончил он, воцарилась великая тишина, какой вовек не было в моем замке; затем откинули переписчики, Лудольф и Бернар-Гильфор, перья свои, затрясли правыми руками в воздухе, левыми же ухватились за ковши с вином, хотя я и не разрешал им, и припали к тем ковшам, всасывая жадно и шумно; в факлах, что вдоль стен, будто заново зародившись, ярко вспыхнули пламенна, красным огнем освещая лицо Винцента.
– Так что же, гость ты мой дорогой, - переведя дух, спросил я, тоже перед тем опустошив кубок (дурное вино было, кислое и вонючее, сказал я себе тогда, что отомстить за него надо Эрику Хромоногому), - что же скажешь ты о времени, в каком мы сейчас живем? О какой великой битве грядущей ты говорил? Знаешь ли ты, кто таков сегодня Стоящий о Левую Руку Господа нашего, и который год он правит на своем троне?
– Сегодня ночью исполнится его царству ровно триста шестьдесят три года – ответил Винцент и усмехнулся непонятной усмешкою.
– Не желаешь ли ты сказать мне, достопочтенный мой гость Винцент, - спросил я тогда, - что именно сегодня в ночь случится великая битва между Правым и Левым?
– Произойдет, эн Бертран, рыцарь, непременно произойдет. И Правый, как всегда, поразит Левого, - так же усмехаясь, ответил Винцент, смешлив был. Потом добавил значительно. – Если только Левый не предупредит грядущих событий.
Спросил я тогда Винцента, хотя спрашивать не хотел, страх обуял меня:
– Как же он сможет предупредить, если до битвы остаются считанные часы и Правый уже набрал силы?
– Если бы Правый набрал силы, - ответил тот, - он бы тут же ринулся в битву, не дожидаясь. Если же опередить его хотя бы на одно мгновение, победа над ним становится возможна.
Он опять искривил лицо свое в бесовской ухмылке, губы пожевал и добавил:
– Оттого битва становится интереснее. А смерть… что смерть? Господь с ней, со смертью, скучна она.
– Где же назначено быть той битве, скажи мне, Винцент? – спросил я его, уже догадываясь об ответе.
Удивился Винцент, захохотал, брови вздернул.
– Где же ей и быть, как не здесь? Пойдем со мной, покажу!
Он взял меня за руку и вывел из залы трапезной. Уходя, заметил я, что переписчики мои сидят неподвижно, не вскакивают с лавки при уходе моем, тем самым великое неуважение мне оказывая. Но я принял это за должное и уже не удивился, увидев Уго с закрытыми глазами застывшего у стены под факелом пса Гинфора, он словно окаменел и в окаменении своем не обратил на меня ровно никакого внимания; я подумал, что позови я его сейчас, то не повинуется мне мой Уго, пусть даже под страхом смерти.
То же было и с остальной челядью в замке; все словно окаменели они и моего присутствия не замечали, окаменев, так что мне самому пришлось отворять все двери, а когда они слишком тяжелы были, то помогал мне Винцент, в иных же случаях стоял и ждал, пока я открою, как будто бы я слуга ему в его доме. Но я возражать не смел, признал я его первенство над собой и даже прислуживать ему был готов, когда попросит того.
Мы сняли засовы с ворот, опустили мост, прошли по дороге, что вела вниз, и вышли в поле, что отделяло замок от моей родовой деревни Борнель-сюр-Гавардан, по воле Господа пришедшей в упадок; Винцент, как и прежде, шел впереди, крепко держа меня за руку.
Перейдя мост, он к деревне, однако, не пошел, а повернул направо, туда, где темнел лес со странным и древним именем Октаблус Афовибо. Никто не знал, почему так называется этот лес, никто не знал также, почему до сих пор держится это столь неудобное для языка имя на том лесе и что оно означает. Не знаю, по какой причине, но мне с детства казалось, что это слова проклятия колдовского. Говорили, что водится в том лесу нечистая сила, однако рубили его без всякой опаски, да и я имел привычку охотиться там, правда, только в светлое время – в темное страхи одолевали.
Никто в том лесу не жил, кроме бастарда Гобьера Козья Шапка, хромоногого человечка росту маленького и с порченной головой, собиравшего для меня хворост и ягоды. Был тот Гобьер пуглив и всегда молчал, если же заговорит, то речью невнятной, и никто не понимал, что он говорит, замолкал быстро и глаза прятал – глаза же были безумны. Козьей шапки на нем уже лет десять как не было, а был капюшон, весь в дырах, и из дыр тех волосы его торчали словно хвосты крысиные; рубаха его была из самой грубой ткани "сагу", но и та порвана во многих местах, а ноги босы; особенно смешны были перчатки без пальцев, сшитые из ветхих лохмотьев; и запах шел от него. Как дикое животное, он нелегко покорялся ласке, в любую минуту готов был отпрыгнуть в сторону и бежать, потом возвращался, весь сжавшись и дрожа в предчувствии неизменных побоев, на которые щедры были мои селяне – били его часто, всячески смеялись над ним, но кормили при случае, одевали, и, полагаю, защитили бы, если б кто на Гобьера напал всерьез; правда, на таких некому нападать. Говорили, что видит он то, чего не видят другие, а что видят – не замечает.
Подошли мы к холму перед лесом, тому, где за месяц до того жгли смолу, и остановились.
– Здесь будет! – сказал Винцент и стал тих, так тих, словно смерть тих, тише самой нечеловеческой тишины. Даже не дышал, словно бы исчез он, хотя за руку меня по-прежнему держал крепко.
Друзья мои и слуги мои, все, кого ни спроси, скажут, что я не пуглив, я уже говорил об этом, но в ту ночь страх смертный проник в мою душу, шелохнуться не давал, вот какой это страх был.