Путтермессер и московская родственница
Шрифт:
— Всего-навсего часы? Дешевые кварцевые часы.
— Вы что? Они же с Марса, где еще вы увидите такую вещь?
Путтермессер не могла не согласиться. Шофер был прав, часы были трофеем. И на Манхэттен вернулся бартер.
Ее звали Лидия. Она летела из Москвы «Аэрофлотом» через Будапешт в Прагу. В Праге пересела на «Бритиш Эйруэйс» и после двухчасовой дозаправки в Ирландии и посадки в Вашингтоне приземлилась в Нью-Йорке — билет ее был каталогом аэропортов. Виза — увенчанием выдумок: она убедила американского консула в Москве, что непременно вернется — на родине остаются ее муж и двое детей. Муж — Сергей, дети — Юлия и Володя. Но мужа у нее не было, все это было вымышленное. На самом деле Володя был ее любовником. Консул, сообщила она, противный человек. Он смотрел
— Ты сказала ему, что у тебя дети? — изумилась Путтермессер. — Тебе не надо было так говорить.
— Я хотела, чтобы он дал визу.
— Когда виза кончится, мы получим тебе вид на жительство. Я над этим работала. Если понадобится, найдем юриста по иммиграционным делам. — В Путтермессер с новой силой вспыхнул энтузиазм спасателя. — Мы попросим политического убежища.
Спаси моего ребенка! Но это был уже не голос Жени; это был голос папы Путтермессер, тоскующий по остаткам потерянного. О горькой их судьбе — большевистские перевороты, немецкая осада Москвы, голод, дело врачей, террор. Спаси моего ребенка!
— Я найду работу, — сказала беженка. — Буду убираться у женщин.
Путтермессер засомневалась.
— А Женя хотела бы, чтобы ты занималась такой работой?
— Мама? Ха! Мало ли чего хочет мама!
Смех беженки обжег Путтермессер; ее встревожила эта вспышка цинизма. Московская родственница стояла посреди ее маленькой комнаты, ставшей еще уже и теснее из-за нового дивана и нагромождения чемоданов, узлов и коробок, перевязанных лохматыми русскими веревками. Ироничная красотка тридцати трех лет, принесшая с собой клочья чужеземного воздуха — или если не воздуха, то какой-то не имеющей названия внеземной среды. Марсианка. Она оглядывалась вокруг оценивающе и безжалостно; подмечала все. Путтермессер чувствовала, что и ее саму проверяют и анализируют эти быстрые насмешливые глаза цвета кока-колы и тонкий фарфоровый нос с маленькими трепетными ноздрями. Длинноватый нос какой-нибудь месопотамской царевны.
Звали ее Лидия Гиршенгорн. Она была опытным биохимиком — eine Sportsdoctorin [3] , сказала Женя, но, насколько поняла потом Путтермессер, это означало что-то вроде лаборантки. Лидия разъезжала по всему Союзу с командой, «моими ребятами», как она их называла, — рослыми, грубыми парнями из простых, малограмотными и необузданными. С легкоатлетической командой областного уровня, пробивающейся на международную арену, а пока что занятой во внутренних соревнованиях. Лидия ежедневно проверяла их мочу на наличие запрещенных стероидов… или же — Путтермессер предположила (она читала о том, как советские держат на допингах своих спортсменов), что работа Лидии — должным образом их накачивать. Лидия избегала пить с ними, но возилась и шутила и любила поездки в далекие города — Тбилиси, Харьков, Владивосток, Самарканд; особенно ей нравилось на Кавказе, где в гостиницах есть что-то европейское. Она была на удивление современной. Помада у нее была ярко-красная, волосы ярко-рыжие, коротко остриженные на висках и прядью спадавшие на бровь. Она носила черные лосины и свитер с высоким воротом, достававший до бедер. Одетых так девиц Путтермессер часто видела в обеденный перерыв на Лексингтон-авеню около «Блумингдейла» [4] и удивлялась про себя, насколько нормально выглядит ее молодая родственница: неужели ее не пеленали на доске, как всех младенцев в отсталой России? Только туфли на ней были несомненно иностранные. От них разило советской фабрикой.
3
Спортивный врач (нем.).
4
Крупный универсальный магазин в Нью-Йорке, в 1960–1980-х годах во многом задавал тон моде.
Утром Путтермессер подала свой обычный завтрак: тост и арахисовую пасту. Лидия с подозрением намазала тост желто-коричневой массой и скорчила гримасу.
— Как это называется?
— Ты никогда не пробовала арахисовую пасту?
— Нет, — сказала Лидия, и Путтермессер повела ее в супермаркет.
Без четверти девять там было почти пусто.
— Бери все, что тебе приглянулось, — предложила Путтермессер.
Но Лидия, явно в трансе, глядела на ряды холодильников с заиндевевшими стеклянными дверьми, за которыми лежали горки шпината и брокколи, а в соблазнительно пухлых пакетах — стручковая фасоль, горох, перцы. С трепещущими ноздрями она шла мимо красочных коробок с хлопьями, блестящих рядов банок с оливками, пикулями, горчицами, мимо ягодных и дынных садов. Когда Путтермессер протянула руку к упаковке сыра, Лидия
— Нет! Нельзя брать!
— Почему? Это «ярлсберг», он тебе может понравиться.
— Они увидят!
— Г-споди, за нами никто не следит, мы пришли за покупками, ты что, не понимаешь?
Как выяснилось, Лидия Гиршенгорн решила, что это выставка. В Москве, объяснила она, тоже бывают такие изумительные ярмарки и выставки в больших помещениях, где демонстрируется раблезианское изобилие снеди — в основном иностранной и строго охраняемой. Сотни людей приходят смотреть и изумляться. За кражу даже пустяка можно угодить в тюрьму.
У беженки были и другие ложные представления. Она думала, что телефон прослушивается: где-то непременно дежурит специальный «слухач». Она была не знакома с полиэстером и удивлялась тому, что простыни никто не гладит. Она полагала, что всякое дело должно сопровождаться «подарком». Из ее коробок и чемоданов, как из рога изобилия, вываливались платки, шарфы, пестрые тряпицы всех размеров, лакированные красно-черные ложки и ложечки, вручную вырезанные из дерева и украшенные цветами, некрасивые, но искусно отлитые из пластмассы уточки и коровки и пустотелые яйцеобразные куклы без рук и ног: в каждой помещалась кукла поменьше, в этой — еще поменьше, и так до самой маленькой, дюймовочки. У каждой на щеках были красные кружки румянца, а на голове — косынка. Путтермессер была очарована их веселыми деревянными лицами, исходившим от них ароматом старых волшебных сказок: заснеженные леса, серебристый птичий щебет, душистые стога, мрачные прихоти Бабы-яги в глухой избушке.
Но Лидия сразу дала своим тюкам коммерческое название: русское народное искусство, сказала она с коммивояжерским задором в голосе.
Голос у нее был глубокий и с хитрецой, почти мужской. Путтермессер снова ощутила, что этот голос прочитывает ее, прощелкивает, как на счетах. Лидия, следя за тем, как Путтермессер наблюдает за ее распаковкой, подняла раскрашенную яйцевидную куколку.
— Нравится? — спросила она. — Возьми.
И подала пустотелую куклу со всем выводком. Деловой жест. В некотором роде плата.
На уме у Лидии было дело.
— Я уже говорила: хочу убираться у женщин, — объяснила она.
— Но ты можешь найти занятие получше. В лаборатории… Такое, чтобы могло стать постоянной работой…
— Ну, прямо как мама! — Лидия рассмеялась.
Она вынула папку с фотографиями — многие с обломанными уголками, хрупкие. Их прислала Женя — показать двоюродной сестре. Тут была и она сама, Женя, печальная, под летним солнцем, с черной тенью под носом и нижней губой. Расплывшаяся пожилая женщина в цветастом платье с большим воротником. Плоское лицо, монголоидные глаза. Невыразительный рот крепко сжат — щель. Нельзя представить себе, какие мысли, какие желания за этим ртом. Двоюродная сестра, родная папина племянница! Но женщину на снимке как будто разделяло с ними несколько поколений. Она выглядела старомодной. Выглядела… советской. Другие — папины братья и сестры, по которым он тосковал, покинутые — так не выглядели. Другие вызывали у Путтермессер горячее чувство — они были вечные. Она словно погружалась в папино сознание. Фаня, Соня, Рейзл, Аарон, Мордехай! И светлые глаза Велвла, его школьный мундир с металлическими пуговицами — та же самая карточка, которая была с ней всю жизнь. Сонин сын, сказала Лидия, служил на корабле в Великую Отечественную войну, ему был двадцать один год, когда их потопила немецкая торпеда. А что Велвл? Попал под московский трамвай в 1951 году. Детей не оставил, его вдова вышла за грузина. Счастливых историй не было на этих фото. Столько знакомых круглых светлых глаз. Сестры были рыжие; Велвл — совсем блондин.
Горько стало Путтермессер. Горько за горе отца.
Каждую весну, сказала Лидия, Женя ездила на могилу бабушки. Когда пришли большевики, у бабушки отобрали галантерейную лавочку. Лавочка была маленькая — одна комнатка, и ее конфисковали у классового врага советского народа. Зимой был повсюду голод, и бабушка в рваных башмаках покойного мужа стала торговать на улицах.
— Чем она торговала? — спросила Путтермессер.
Лидия пожала плечами. Она знала только, что торговать частным образом было незаконно; это называлось спекуляцией. Бабушка стояла в сумерках на улице и бренчала копейками в кармане, чтобы привлечь последнего за день покупателя. Подошел человек в официальной фуражке с кокардой. Он схватил ее за руку, приковал к своей наручниками и потащил за собой по утоптанному снегу — но по дороге она ощупала свободной рукой карман с зашитой дыркой, разорвала нитки и в открывшуюся дырку высыпала одну за другой свои несколько копеек. Ее привели в страшный дом, весь в черном камне снаружи и потрескавшимся линолеумом внутри; там, на высокой скамье, сидел человек с синим в золоте воротником — должно быть, какой-то военный — и грозно смотрел на нее. «Спекулянтка! Капиталистка! Ты продавала вещи, я видел!» — закричал человек в фуражке. Военный на скамье потребовал, чтобы она предъявила выручку. Но карманы были пусты. «Дураком меня выставляешь?» — крикнул человек в фуражке. Он залепил бабушке пощечину и отпустил.